— Мы тоже ходили как-то на Куликово поле, — сказал Володяка, — вернулись с волдырями на ногах.
Чугунов промолчал. Чай его давно остыл; он выпил его залпом и, потянувшись, встал из-за стола.
— Нет, чудная у нас растет смена! — сказал он. — Именно чудная! Любознательная, талантливая. Она знает в тысячу раз больше, чем мы в их годы. В тысячу раз! Такое время, ничего не поделаешь. Надо только быть с ними честными до конца. Юность искренна. Она не терпит обмана.
Павел Павлович подошел к своей кровати, начал стелить постель.
— Ну что ж, пора на боковую. Ничего не поделаешь — режим. Потом завтра надо встать пораньше, посмотреть доклады.
Володяка добирал остатки закуски.
Было душно. Пришлось открыть окно.
В открытое окно повеяло прохладой. Августовская ночь была свежа и прозрачна. Слышались голоса людей, топот ног по тротуару, возгласы, смех. Рядом с гостиницей находился кинотеатр. Видимо, в это время окончился очередной сеанс. Прошло немногим больше четверти часа, и голоса стихли.
— Ну, липяговцы, вы не спите? — проговорил в темноте Чугунов.
Володяка, засыпая, чмокал губами. Койка Чугунова, как я уже говорил, стояла у стены, но Павел Павлович лег головой к окну, и мы оказались рядом. Он, как мне показалось, был рад возможности поговорить со мной.
— Вы что преподаете? — спросил он.
— Физику.
— О, это очень интересно! Если бы я не был историком, то непременно преподавал бы физику. За этой наукой большое будущее. Очень большое!
Мы помолчали.
Чугунов вздохнул.
— Ох, сердце, сердце! Понимаете, шалить начинает. Не хочется сдаваться, а оно напоминает, что года идут. Вам сколько лет?
Я сказал.
Чугунов поворочался на жесткой койке.
— Ну, вы еще совсем юноша, — сказал он спустя минуту. — Вы уже третье поколение…
Он не сказал, почему третье. Подумав, я решил, что первым он называет поколение, сделавшее революцию. И я невольно стал сравнивать людей того, первого, поколения с моим, с нашим поколением. Мы ничего не успели сделать до войны, даже доучиться. Фронт был нашим первым жизненным испытанием. Многие выдержали это испытание с честью, иные — кое-как. Володяка, например, был минометчиком в самом что ни на есть рядовом пехотном полку. Вернулся с войны — вся грудь в орденах. А в жизни, оказалось, бывают испытания и более трудные, чем окопы…
— У вас типично липяговская фамилия, — прервал мои размышления Чугунов. — Помню, бригадир первой бригады, Василий Андреевич…
— Это мой отец.
— Отец?! О, тогда я хотел бы пожать вам руку! — Чугунов нашел во тьме мою руку, пожал. — Замечательный человек Василий Андреевич…
— Он умер.
Чугунов снова вздохнул.
— Мы с ним были одногодки, — заговорил он спустя некоторое время. — Помню, как-то, в самые первые годы работы по-артельному, распахали мы луг Двенадцати родников. Долго думали, чем занять целину. Решили посеять сахарную свеклу. Буряки выросли с церковный купол. Приехали убирать. Осень стояла чудная, как теперь. Приехали бабы разнаряженные, мужики с вилами. Все не налюбуются на грядки свеклы. Вдруг вижу: бригадир машет мне рукой, подзывает. Подхожу, и что ж вы думали? В меже, скрываясь под ботвой, лежит заяц. Беляк едва начал к зиме готовиться, на ботве пух, линяет. Наелся за ночь, а теперь спит. Шепчу бригадиру: «Бери!» А тот пожимает плечами: «Чем брать-то?» — «Руками». — «Нет, говорит, надо Авданю позвать, он мастер с ними расправляться». Только было он собрался звать Авданю, а заяц — скок! — и был таков… Смеху, вповалку все. Да, добрый был человек… — Чугунов, как мне показалось, улыбнулся во тьме, вспоминая случай, по поводу которого нередко шутили у нас в семье над отцом, и вдруг совсем другим голосом добавил: — Да, справедливый был человек!.. Когда меня взяли, то вызывали кое-кого из липяговцев. Взяли, а материала обличительного не было. Затем и вызывали, чтобы мужики показывали, что и в колхозе я занимался вредительством. Вызвали и Василия Андреевича. Подсунули ему эту самую бумагу про мое вредительство в колхозе, чтобы он подписал. Бились, бились. Арестом, карцером грозили. Ни в какую! Отпустили… Значит, вы его сын?