Постояли они с Петром, спрятавшись от дождя за вагончиком, проводили глазами трактор с санями, и словно на Большую землю они проводили их: и грустно, и запоздалая зависть к уехавшим, — и вернулись назад в вагончик, опять в лежачее положение по своим полкам: дремать от нечего делать под монотонную дробь дождя...
Час или два лежит он, то ли в полузабытье, то ли в полусне. Все так же сыплет по тонкой крыше и в тонкие деревянные стены дождь, все тот же оголтелый, порывами, ветер. Воет — слышно — в жерле цистерны, хлопает брезентом зонтов на комбайнах, громыхает жестью соломокопнителей...
Надоело так просто лежать, свешивает голову со своей верхней полки, смотрит в маленькое «заднее» окно.
Сразу же за вагончиком повырастал за лето бурьян, мелко и жалко цветут запоздалые подсолнухи, густыми островками зеленеет проросшая пшеница. И все безнадежно мокрое сейчас, все беззащитно гнется под порывистым сильным ветром.
А дальше, стоит только поднять глаза — степь и степь, одна пустая голая степь. Где еще не вспаханная после уборки, белеют полоски жнивья, а большей частью запаханная, черная до самого горизонта. И по ней — жалкими серыми комочками несутся на ветру перекати-поле. Может, сотни их — все в одну сторону, покорные, по степи, — может, тысячи...
Петро спит на боковой полке внизу. И пусть пока спит...
И он достает из-под матраца свою «секретную» тетрадь, приготавливает авторучку. И опять смотрит, смотрит в окно...
Светлое непаханое жнивье, черная пахота, низкие серые тучи, мелкий сыпучий дождь, крутится на ветру деревянное мотовило оставленной среди поля жатки... и несутся, несутся по всей степи и все в одну сторону жалкие в своей спешной покорности мокрые комочки перекати-поля...
Где, когда и что толкнуло его — мучиться вот так, над своими собственными стихами?! В восьмом классе в городской школе осенью, когда заданное на дом сочинение по картине Левитана «Золотая осень» он написал вдруг в стихах? Или это приходило и раньше, когда, бывало, по дороге в свою сельскую семилетку, четыре километра полями, он часто декламировал наизусть вслух стихи, чаще всего — Некрасова, а когда запас чужих стихов кончался, импровизировал свои, что придет в голову? Или еще где-то раньше, долгими зимними вечерами на печке в хате — над книжкой стихов все того же Николая Алексеевича Некрасова, чьи стихи и поэмы были ему особенно близки и понятны, и он часто, бывало, читал их и не сдерживал слез. Или было это в нем, это вот брожение, томительное теснение души — всегда, сколько помнит себя? И всегда хотелось — и было мучительно непосильно хоть как-нибудь там выразить это свое...
На смерть Сталина — потрясенный, как и все, вся страна, он написал стихотворение и послал в областную комсомольскую газету. Хотелось — и тайно надеялся, что стихи напечатают. Вместо публикации стихов пришел ответ на редакционном бланке. Его уведомляли, что напечатать его стихотворение не могут, так как стихов на смерть вождя присылают очень много и все их невозможно опубликовать, но все присланные стихи будут храниться и, возможно, когда-то будут изданы отдельной книгой как свидетельство великой любви народа к вождю.
Ответ редакции его вполне удовлетворил. Но больше посылать свои стихи в газеты он не решался. Понимал и сам, что никакой он еще не поэт, что стихи его еще не настоящие, слабые, и надо подождать.
В училище он в общем-то прилежно изучал все положенные технические дисциплины, но втихомолку продолжал пописывать стихи и вынашивал довольно неясные планы насчет своего литературного будущего. Конечно же, в этом желанном и неопределенном таком его литературном будущем ему очень хотелось бы стать настоящим поэтом, печатать свои стихи в газетах и журналах, издавать книжки. Но для этого, как он тогда понимал, нужны какие-то особые серьезные темы. И он искал их. Он сочинял стихи о казни Сакко и Ванцетти, о войне в Корее, об угнетении негров в Америке, о великих стройках коммунизма... Но и эти его стихи не удовлетворяли его самого, чего-то, он чувствовал, самого важного все-таки в них не хватало, и ему, искренне не понимавшему тогда — чего же в них нет, только и оставалось успокаивать себя, что это ведь только начало, что нынешние ученические стихи его лишь подступы к чему-то более серьезному и большому, которое он как бы предчувствовал в себе и которое — хотелось ему в это верить — к нему обязательно скоро придет.
И таким большим и серьезным, таким настоящим и должна была стать, по его тогдашнему мнению, поэма. Звучная, высокая поэма о достойном своем современнике. И скорее всего, это должна была быть поэма о целине. О целине и целинниках, о их героизме в труде.