Вот тогда-то он, кажется, в первый раз всерьез и задал себе вопрос: а действительно, сколько вообще собирается он проработать в совхозе и что думает на дальнейшее: чем будет заниматься, куда в ближайшее время намерен путь держать?
Ему нравилась их Вторая бригада. Он быстро привык и привязался к ребятам, привык к своим обязанностям, работал охотно, в удовольствие. Но все равно чувствовал сам (как было это и в училище), что, хотя он и разбирается более-менее сносно во всей этой технике, душа у него к ней не лежит и руки его не «чуют» железо, как «чуяли» они его у Петра, у Ивана, у всех других истинных трактористов и комбайнеров.
По-видимому, все-таки было ошибкой, что он, боясь потерять год, пошел тогда в техучилище. Что-то другое, наверное, с большей силой могло захватить его. Да и мал ли он был — этот широченнейший мир вокруг, мало ли было в нем и всяких других возможностей, чтоб сразу и навсегда останавливаться именно тут и на этом единственном: на тракторной бригаде, на совхозе?..
Так что слова, сказанные Сергеем Ивановичем Кубышко, совпадали и с его собственными мыслями: он, Максим, и сам уже исподволь чувствовал, что рано или поздно, а надо ему будет уезжать. Хотя он и не имел представления, когда это он решится уехать и куда. Просто совершенно не представлял.
Завершилась уборочная, вывезли они наконец все зерно со своего тока, к половине октября закончили осеннюю пахоту. На центральную переезжали, кажется, в самый тревожный день того года: достигло пика обострение в Каире. Советское правительство направило весьма серьезное послание Эйзенхауэру, ожидался ответ Вашингтона на послание Москвы, а они тут в бригаде еще с утра отправили «бригадирский» вагончик с приемником (новые батарейки достали) — и до самого вечера оставались в неведении, как же развиваются события.
Было тревожно. Опасались прямого столкновения, опасались войны.
— Не нравится империалистам, ух как не нравится, что и в других странах жизнь не на ихнюю дорогу поворачивает, — зло говорил Петро. А в отношении войны, скрывая глубокую озабоченность, высказался неожиданно и тоже зло:
— А я, — говорил он, — и думать о ней не хочу. Заварится каша — без нас не обойдутся, призовут, тогда и хлебнем снова. Наверное, так и посгораемо в ней. А сейчас — не хочу и думать. Еще и та, с фрицами, по ночам снится...
Но это, он, Максим, понимал, как раз и было от глубокой озабоченности и глубокой тревоги. Он-то, Галушко, знал, что такое война.
О многом они в тот день говорили с Петром. Их ДТ, № 38, уходил последним с опустевшего стана. Чабаненко вел трактор, а он и Петро уселись сзади на санях, загруженных разной мелочью, курили на вольном воздухе и все одиннадцать километров вели свою беседу, переходя от темы к теме и все время говоря как бы об одном.
...— Слушай, объясни мне, Максим, отчего все-таки этот Фадеев застрелился, а? — спрашивал Петро о свежей, повергшей их тогда в недоумение новости. — Неужто только от цей проклятой водки? Умный же, грамотный, большой человек, писатель, говоришь, большой, член партии — и себе ж пулю в лоб! Чего ж ему-то, я не пойму, не хватало, чем же ему-то жизнь невыносима стала? Невжель правда, что тилько от алкоголя, а?..
И он, тот самый младозеленый Максим, пытался что-то и тут объяснить Петру, строил какие-то свои предположения. Хотя — что же мог объяснить он Петру, что он сам знал, и что понимал?..
Разве мог он тогда уже знать, что́ это такое, когда у художника и вообще у человека — тупик, и нет и не видится из него выхода, и не разорвать замкнувшуюся в себе самом цепь... Слишком рано было тогда ему это знать...
Ожидавшейся более интересной жизни центральная усадьба не дала. Наоборот, тут, среди сотен людей, где как бы растворилась и перестала существовать их Вторая бригада, он особенно остро почувствовал свое одиночество и необязательность своего пребывания тут.
Он жил теперь на частной квартире, у клубной библиотекарши, где, в их большом частном доме «местных куркулей», ему была отведена приличная отдельная комната. Столовался он тоже у хозяев, и весьма за умеренную плату. В целом было все хорошо, он был доволен хозяевами, их вниманием, их заботой. Было приятно и то, что старшая из двух дочек хозяев — Лида (опять Лида, и он, как говорится, не виноват, ему просто везло на твое имя), год назад окончившая десятилетку, ненавязчиво, но и откровенно оказывала ему знаки своего внимания. Не раз бывало, когда, вечером, он вдруг отрывался от книги или от своей тайной тетради и видел в своей комнате Лиду: она стояла у порога и близорукими большими черными глазами смотрела на него. Да, ему было приятно ее внимание, ему было хорошо от ее расположения к нему, но он не мог позволить себе, будучи их квартирантом, сделать хотя бы один ответный шаг. Единственное, что он мог и что делал, давал понять, что он благодарен ей.