Выбрать главу

— В компании была?

— Как же! Вера приходила, звала — никуда не пошла. И за весь день на улицу не вышла. Буди, раз пришел.

Лида никак не могла проснуться, видно, разморило ее от жары. Потом открыла глаза, увидела, что это он будит ее, виновато улыбнулась и, показалось ему, просияла. По крайней мере, он видел, она довольна была.

Лида сказала, что хочет выйти хоть на час на улицу, освежиться, и они пошли. Вечер был темный — и светлый: на земле тонко лежал только что выпавший белый и чистый пушистый снег.

У него оставались от поездки какие-то деньги, он еще по дороге сюда хотел купить шампанского, но не решился, не знал, как это будет воспринято: ничего подобного в доме Лиды при нем пока не было. Теперь он сказал ей об этом, она не возражала. Они спустились по узкой, неровной и каменистой улице до ближайшего магазина, купили бутылку вина и конфет, а по дороге назад зашли к Лидиной подруге Вере. Через час они все вместе сидели в комнате Лиды за столом, были тут и Лидина сестра Зинаида с мужем и дочкой-второклассницей Танюшкой. За столом много пели, и тут он наконец услышал, как поют Лида и ее старшая сестра. У них были приятные хорошие голоса, и пели они легко, в удовольствие.

Лида же вообще поразила его. Не стесняясь присутствующих, она села с ним рядом, положила руку ему на плечо и пела, казалось, только ему одному...

10

Полина Герасимовна, по обыкновению, плела коврик. Лиды, сказала, еще нет, но должна скоро прийти, — «проходи». И он прошел через кухоньку в комнату, повесил шинель, шапку, расправил перед зеркалом гимнастерку, причесался. Может даже, и полюбовался собой, всем происходящим: молодой и здоровый, сержант последнего года службы, в этой уютной, всегда приятной ему комнатке Лиды... Чего, собственно, ему еще надо и чего ему еще хотеть? И ни есть ли это как раз все то, чего он всю жизнь, может, тайно и хотел и ждал?.. И не решиться ли ему, не осмелиться ли — взять и сказать обо всем этом Лиде? А уж там — пусть как получится, это ее уже будет дело — решать. По крайней мере, все станет и ясно и определенно, и он больше не будет мучиться и гадать — что с Лидой? и как ему с нею быть? и что ему вообще делать в жизни дальше? Все может решиться одним разговором, одним ее словом, а дальше... дальше они всегда уже будут вместе решать. И с этим, наверно, и кончится его давний глубинный голод, и его тайное одиночество, и его (при всей его и активности, и общительности, и веселости) — его какая-то отстраненность ото всех. Отстраненность и давний глубинный голод, которых ему ни разу еще не удавалось никогда утолить...

Разумеется, если только, конечно, он осмелится сказать это Лиде; если будет уверен, что он действительно может ей все это сказать...

Странным и непонятным виделось это ему и самому, но он все еще оставался каким-то внутренне скованным с Лидой, внутренне напряженным, неуверенным, робким. И то ли эта скованность и напряженность передавались ему от Лиды, то ли наоборот, исходили они от него? «С Женей мне было проще», — сказала ему как-то она.

Впрочем, он и сам знал за собой эту плохую черту своего характера — часто усложнять в жизни все; но и всегда не мог ничего с собой сделать. Потому что и сама усложненность исходила как естественное из его самых-самых глубин, и ему часто только и оставалось, что тайно мучиться этим. И было это с ним еще и в детстве, и в школе, и в училище, и на целине, и теперь в этом вот городе в армии: часто на тех же их вечеринках, танцах или вечерах, в своих молодежных компаниях он вдруг ощущал почти физически больную свою отторгнутость от всеобщего веселья и, молча страдая, что некому ни угадать и ни разделить с ним этого его состояния — и ни вывести его из этой его отторгнутости и одиночества, часто уже и сам сознательно еще более и более отторгался и уходил в себя. И может, отсюда где-то и начинались и его скованность, и его напряженность, и его неумение быть порою таким же, «как все».

Лиде, например, нравились его волосы — мягкие, русые, немного волнистые. В хорошие минуты она иногда перебирала их в своих пальцах и восхищалась — до чего ж они мягкие! А один раз взяла расческу и сделала ему прическу на свой вкус. «С твоими волосами, — сказала, — шикарный кок можно сделать». И прозвучало это, он услышал, у нее, как и некий упрек, что не умеет он (и дело не в армии) — не умеет быть модным. И он ничего и не стал возражать ей на этот ее явный упрек, потому что и сам знал, что это правда. Чтоб носить тот же кок, с какими ходили тогда все городские пижоны (и коих они, военные, естественно, презирали), и вообще быть раскованным, модным, ему надо было родиться и вырасти каким-то совсем иным.