Выбрать главу

В одно из воскресений выезжали на машине с ее фабричными в лес на пикник. Для этого ему пришлось переодеться (на квартире у Веры) в спортивный костюм и стать таким образом совсем «гражданским». Лида среди своих была просто хороша, и еще было приятно ему, что она нисколько не скрывала своей привязанности к нему. В память об этой поездке у него сохранятся несколько фотографий, и все верно: на каждом снимке Лида кажется самой счастливой, потому что рядом с нею и он, ее Максим.

Перед его демобилизацией и отъездом в Москву на вступительные экзамены они решили съездить к его тете в Севастополь. Полина Герасимовна после Первого мая стала терпимо относиться к нему, но поездке Лиды в Севастополь сперва воспротивилась.

— И как же ты представишь ее своей родне: з н а к о м о й? — едко, в упор спросила она его.

— Могу и невестой, — ответил он ей.

Разговор проходил без Лиды, иначе он не осмелился бы на такое.

Полина Герасимовна только хмыкнула. Но Лиду в Севастополь отпустила.

И вот наконец его досрочная демобилизация, его отъезд в Москву:

«Колеса стучат, проплывают неясные дали, — ты тихо идешь, одиноко, сквозь уличный звон...»

Но это так, еще по привычке, эти его стихи. А вообще-то весь последний час ожидания поезда прошел у них тягостно. Лида все больше молчала, потом торопила в вагон, и даже на прощание не сказала ему ни одного теплого слова. И он был обижен на нее.

И только время спустя вспомнил он в вагоне о ее записке, вложенной в последние секунды в его карман. И перечитав не знает сколько раз эти ее торопливые строчки, он решил неизменно: если завалит на вступительных, сразу же вернется к ней сюда, в Крым.

И еще... мучила рука. Дня за три до этого сделал он неудачно на турнике соскок с размаха, надорвал на правой руке у среднего пальца ткань, засорил — и теперь глубоко у кости начинался нарыв, так что рукопожатия в части пришлось делать левой. Полина Герасимовна дала ему в дорогу лист алоэ, он теперь приложил его к больному месту, забинтовал, но чертова болячка все равно не давала спать, и он большую часть ночи провел в тамбуре, смотрел в окно в черноту ночи и курил.

...Да, и опять вот наступало у него: служба армейская кончилась и досрочно — и вновь впереди все сначала. Но как-то не было теперь у него ни того обычного безоглядного прощания с оставшимся там позади, ни былого доверчивого устремления в будущее. И дело тут было не только в Лиде. Что-то вообще, чувствовал он, глубоко и серьезно менялось в нем за последнее время, вообще за последние годы, и он уже просто не мог, не умел оставаться таким же доверчивым к жизни, каким безоглядно доверчивым был он сколько помнит себя...

Через сутки он был уже дома, в курской деревне, еще через двое суток пришлось ехать в районную больницу — там сделали вскрытие разросшегося околокостного нарыва, и еще через двое суток он ехал в Москву с одной работающей левой рукой. Правую ладонь разнесло, она была забинтована, и он держал ее на марлевой повязке; к тому же на руке появилась подозрительная краснота, до самого локтя.

В поликлинике МГУ на Моховой ему повезло — попал к заботливому врачу, к приветливой и участливой пожилой женщине. Опоздай он еще немного, сказала она, и началось бы заражение. И теперь он ездил через день со Стромынки на Моховую к ней на перевязки. И вскоре ее заботы и старания и мазь Вишневского сделали свое дело — краснота постепенно стала проходить, начала спадать и опухоль, не дававшая сжать пальцы, а главное — он теперь спал ночами и мог днем готовиться к экзаменам.

Писать правой рукой он все это время не мог и только днями позже кое-как нацарапал Лиде свое первое письмо из Москвы. И за ним и пошли все-все другие их письма. Он Лиде, Лида ему...

* * * *

Нет, он никому не собирается тут давать каких-то советов, но один все-таки, наверное, дал бы: сожгите все старые письма. Или, если их жалко или вовсе нельзя уничтожить, то никогда не доставайте их из самого дальнего ящика стола и тем более не перечитывайте. Потому что они, эти старые письма, редко когда бывают бальзамом на вашу старую рану, чаще же они — едкая и жгучая соль на нее, ваши уличители и в безвинных ваших ошибках и промахах, и в вашем, тайно скрываемом вами, постыдном и позорном своем, без чего все-таки (признаемся откровенно) редко кому удается прожить свою жизнь.