Выбрать главу

Во всем этом деле к моим прежним мнениям ничего не прибавилось, кроме разве того, что, как я уже сказал, в чем я раньше верил знающим людям, в том верю себе, и о чем догадывался, то знаю; мудрецов ведь тоже жизнь, открытые глаза и наблюдательность научили тому, о чем они стали кричать следующим за ними, словно предупреждая остерегаться при переходе через ненадежный мост. То свое письмо я теперь перечитываю с неизменным удивлением и иногда говорю сам себе: «Какое-то благородное семя все же таилось в этой душе; если бы ты вовремя начал его старательней взращивать!»

И я написал все это тебе, предусмотрительнейшему из людей, не чтобы сообщить тебе что-то новое, — не будь тебе самому все известно, едва ли ты поверил бы моим предостережениям, — а чтобы встряхнуть твою и свою память, затянутую паутиной, оплетенную всевозможным хламом, и — как, уверен, ты про себя и делал и делаешь — вместе с тобой настроиться на пренебрежение к краткой жизни и терпение перед неизбежной судьбой, укрепиться душой и с великолепным презрением, как мы, слава Богу, не раз уже и поступали, встретить все суетное, что еще может предложить фортуна нам, людям, запертым в этой тесноте и рвущимся к вершинам. — Всего доброго.

[Ок. 1360]

Письмо к потомкам

Коли ты услышишь что-нибудь обо мне — хотя и сомнительная чтобы мое ничтожное и темное имя проникло далеко сквозь пространство и время, — то тогда, быть может, ты возжелаешь узнать, что за человек я был и какова была судьба моих сочинений, особенно тех, о которых молва или хотя бы слабый слух дошел до тебя. Суждения обо мне людей будут многоразличны, ибо почти каждый говорит так, как внушает ему не истина, а прихоть, и нет меры ни хвале, ни хуле. Был же я один из вашего стада, жалкий смертный человек, ни слишком высокого, ни низкого происхождения. Род мой (как сказал о себе кесарь Август) — древний.[196] И по природе моя душа не была лишена ни прямоты, ни скромности, разве что ее испортила заразительная привычка. Юность обманула меня, молодость увлекла, но старость меня исправила и опытом убедила в истинности того, что я читал уже задолго раньше, именно, что молодость и похоть — суета; вернее, этому научил меня Зиждитель всех возрастов и времен, который иногда допускает бедных смертных в их пустой гордыне сбиваться с пути, дабы, поняв, хотя бы поздно, свои грехи, они познали себя. Мое тело было в юности не очень сильно, но чрезвычайно ловко, наружность не выдавалась красотою, но могла нравиться в цветущие годы; цвет лица был свеж, между белым и смуглым, глаза живые и зрение в течение долгого времени необыкновенно острое, но после моего шестидесятого года: оно, против ожидания, настолько ослабло, что я был вынужден, хотя и с отвращением, прибегнуть к помощи очков. Тело мое, во всю жизнь совершенно здоровое, осилила старость и осадила обычной ратью недугов.

Я всегда глубоко презирал богатство, не потому, чтобы не желал его, но из отвращения к трудам и заботам, его неразлучным спутникам. Не искал я богатством стяжать возможность роскошных трапез, но, питаясь скудной пищей и простыми яствами, жил веселее, чем все последователи Апиция с их изысканными обедами.[197] Так называемые пирушки (а в сущности, попойки, враждебные скромности и добрым нравам) всегда мне не нравились; тягостным и бесполезным казалось мне созывать для этой цели других, и не менее — самому принимать приглашения. Но вкушать трапезу вместе с друзьями было мне так приятно, что никакая вещь не могла доставить мне большего удовольствия, нежели их нечаянный приезд, и никогда без сотрапезника я не вкушал пищи с охотою. Более всего мне была ненавистна пышность, не только потому, что она дурна и противна смирению, но и потому, что она стеснительна и враждебна покою. От всякого рода соблазнов я всегда держался вдалеке не только потому, что они вредны сами по себе и не согласны со скромностью, но и потому, что враждебны жизни размеренной и покойной.

В юности страдал я жгучей, но единой и пристойной любовью и еще дольше страдал бы ею, если бы жестокая, но полезная смерть не погасила уже гаснущее пламя.[198] Я хотел бы иметь право сказать, что был вполне чужд плотских страстей, но, сказав так, я солгал бы; однако скажу уверенно, что, хотя пыл молодости и темперамента увлекал меня к этой низости, в душе я всегда проклинал ее. Притом вскоре, приближаясь к сороковому году,[199] когда еще было во мне и жара и сил довольно, я совершенно отрешился не только от мерзкого этого дела, но и от всякого воспоминания о нем, так, как если бы никогда не глядел на женщину; и считаю это едва ли не величайшим моим счастием и благодарю Господа, который избавил меня, еще во цвете здоровья и сил, от столь презренного и всегда ненавистного мне рабства. Но перехожу к другим вещам. Я знал гордость только в других, но не в себе; как я ни был мал, ценил я себя всегда еще ниже. Мой гнев очень часто вредил мне самому, но никогда другим. Смело могу сказать — так как знаю, что говорю правду, — что, несмотря на крайнюю раздражительность моего нрава, я быстро забывал обиды и крепко помнил благодеяния. Я был в высшей степени жаден до благородной дружбы и лелеял ее с величайшей верностью. Но такова печальная участь стареющих, что им часто приходится оплакивать смерть своих друзей. Благоволением князей и королей и дружбою знатных я был почтен в такой мере, которая даже возбуждала зависть. Однако от многих из их числа, очень любимых мною, я удалился; столь сильная была мне врождена любовь к свободе, что я всеми силами избегал тех, чье даже одно имя казалось мне противным этой свободе. Величайшие венценосцы моего времени, соревнуясь друг с другом, любили и чтили меня, а почему — не знаю: сами не ведали; знаю только, что некоторые из них ценили мое внимание больше, чем я их, вследствие чего их высокое положение доставляло мне только многие удобства, но ни малейшей докуки. Я был одарен умом скорее ровным, чем проницательным, способным на усвоение всякого благого и спасительного знания, но преимущественно склонным к нравственной философии и поэзии. К последней я с течением времени охладел, увлеченный священной наукою,[200] в которой почувствовал теперь тайную сладость, раньше пренебреженную мною, и поэзия осталась для меня только средством украшения. С наибольшим рвением предавался я изучению древности, ибо время, в которое я жил, было мне всегда так не по душе, что если бы не препятствовала тому моя привязанность к любимым мною, я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках. Поэтому я с увлечением читал историков, хотя их разногласия немало смущали меня; в сомнительным случаях я руководствовался либо вероятностью фактов, либо авторитетом повествователя. Моя речь была, как утверждали некоторые, ясна и сильна; как мне казалось — слаба и темна. Да и в обыденной беседе с друзьями и знакомыми я и не заботился никогда о красноречии, и потому я искренне дивлюсь, что кесарь Август усвоил себе эту заботу. Но там, где, как мне казалось, самое дело, или место, или слушатель требовали иного, я делал некоторое усилие, чтобы преуспеть; пусть об этом судят те, пред кем я говорил. Важно хорошо прожить жизнь, а тому, как я говорил, я придавал мало значения, тщетна слава, приобретенная одним блеском слова.

вернуться

196

...Род мой (как сказал о себе кесарь Август) — древний. — Слова, приводимые Светонием в «Жизни двенадцати цезарей» (книга 2, «Божественный Август»).

вернуться

197

...Последователи Апиция с их изысканными обедами. — Целий Апиций, знаменитый гурман времен Тиберия. Ему приписывается «Кулинарный сборник» («De re coquinaria»).

вернуться

198

В юности страдал я... не погасила уже гаснущее пламя — Под «юностью» Петрарка подразумевал возраст между «детством» и «зрелостью», то есть от 17 до 30 лет. Стало быть, «жгучая любовь» к Лауре продолжалась до 1333 года, когда Петрарка совершил первое «бегство» из Авиньона (Петрарка пожелал объяснить свое путешествие по Западной Европе в 1333 году «гаснущим пламенем» любви, вступая тут в противоречие с лирическими признаниями своей «Книги песен»). Любовь эта совсем угасла в 1348 году, со смертью Лауры. Комментаторы усматривают в этом пассаже некоторую нарочитость, желание Петрарки «покрасоваться» перед потомками своей моральной чистотой.

вернуться

199

...приближаясь к сороковому году... — и далее до конца фразы. Петрарка слегка преувеличивает моральную свою стойкость. В письмах 1351 и 1552 годов он еще сетует на то, что никак не может полностью избавиться от плотских вожделений.

вернуться

200

...увлеченный священной наукою... — На 1346-1347 год падает особенное увлечение Петрарки библейскими и христианскими текстами.