Букет этот собран с крохотного поля одной реплики. А если собрать все подобные сентиментально-романтические цветочки лишь с первых страниц главы, то получится стилистический сгусток, свидетельствующий о недвусмысленной пародийной и литературно-полемической окраске речевой характеристики Фомы. Сочетание на этих страницах Шатобриана (Шекспира) и Ленского удивления не вызывает. Шатобриан — один из вождей романтизма, его имя можно было встретить на знаменах романтиков всех оттенков. Ленский же — это пародия в пародии, прямая апелляция Достоевского к Пушкину, в котором он справедливо видел своего единомышленника в данном вопросе. Но как возник в этой компании Петрарка?
Обращаясь к широкому читателю, Достоевский не стал бы строить пародийную речь Фомы на чем-то этому читателю неизвестном, рассчитывать на его знакомство с Петраркой по пусть популярным тогда в образованной среде работам Сисмонди или Женгенэ или немецким переводам А. В. Шлегеля. Логичнее предположить, что знакомство русского читателя с Петраркой уже состоялось и знакомство это было определенным, вполне в духе того сентиментально-романтического стиля, который Достоевский положил в основу речевой характеристики Фомы.
Это знакомство читающей русской публики с Петраркой произошло лет за тридцать до того, как Достоевский обдумал своего Фому Фомича. Начало ему положил известный поэт Константин Батюшков, едва ли не первый итальянист в России, автор статей о Петрарке и Тассо. В конце 1800-х годов он предпринимает перевод одного из самых знаменитых петрарковских сонетов (CCLXIX) и пишет переложение канцоны I, названной им «Вечер». И дело не в том, что Батюшков не соблюдает тут сонетной формы. Важнее то, что он прибавляет и как видоизменяет содержание сонета. В тексте Батюшкова появляются «опаленные лучами», «хладный север», «алчная смерть», «гробовой камень», «полночные рыданья», «вечные слезы», «хладный камень», «сладостное обольщенье», «блаженство», «покой», «утешенье» — то есть лексика в своей совокупности сентиментально-романтического плана. В переложении канцоны является тот же речевой набор, обязательный для «унылой» поэзии: «безмолвные стены», «задумчивая луна», «орошенные туманом пажити». Этот словарь находится в очевидном противоречии с четкой лексикой и фразеологией петрарковских стихов: их окрашенность контрастная, яркая, не размытая полутонами неясных чувств (ср., например, фрески Фра Анжелико с пейзажами Тернера). Все это подменяется у Батюшкова унылыми ламентациями (симптом «болезни века»). Но именно таким пожелал видеть и увидел Петрарку романтический век.
В значительной степени продолжателем такой романтической трактовки Петрарки, только в еще более сгущенном виде, без отрезвляющего батюшковского классицизма, выступил поэт Иван Козлов. Кстати, он перевел тот же CCLXIX сонет, что и Батюшков, добавив к нему еще два четверостишия четырехстопного ямба, а заодно и «мечтание души», «томление», «бурное море», «восточный жемчуг», «тоску», «утрату сердца», «слезы» и «обманчивую красу». Козлов же переложил один сонет Петрарки в стансы. Начинается он так:
Такое сентиментально-романсовое исполнение Петрарки не опровергается и уже настоящим переводом других сонетов Петрарки (CLIX и CCCII), сделанным И. Козловым на этот раз шестистопным ямбом, имитирующим плавный французский александрийский стих, и с соблюдением сонетной формы.
В этих переводах мы тоже видим и «таинственную мечту», и «жестокость», и «блаженство дивное», и «пламенного мечтателя», и «томный огнь пленительных очей». А если взять оригинальные стихотворения Козлова (изобилующие, к слову сказать, прямыми реминисценциями из Петрарки), вроде посланий к графине Фикельмон и ее дочери, то там мы найдем и многократно повторенные «невинности», и «чистоту», и «жемчуг», и «необузданные страсти», и «вздохи», и «стоны» — словом, весь словарь и фразеологию, который так точно уловил цепкий слух Достоевского.