Выбрать главу

Так или иначе, эта свалка всевозможных разностей задала мне работы на несколько дней, и, хоть немалое увлечение и присущая нам всем любовь к изобретениям собственного ума захватили меня, победила все-таки забота о более важных делах, на все это довольно долгое время мною заброшенных, тогда как они на мне и многие их от меня ждут; победила память о краткости жизни. Признаюсь, я испугался неожиданных напастей. В самом деле, что быстротечней жизни, что неотступней смерти? Подумалось, каким важным предприятиям я положил начало, сколько мне еще остается работать и какие просиживать бессонные ночи; безрассудством, даже безумием показалось в наш краткий и ненадежный век брать на себя новые заведомо долгие труды и разбрасываться на многое умом, которого едва хватит на одно, тем более что, как тебе известно, меня ждет еще и другой труд, настолько же более славный, насколько более весома похвала за поступки, чем за слова.

Что долго говорить? Ты услышишь вещь, которая кому-то покажется неправдоподобной, но это так: тысячу, если не больше, разрозненных стихотворных сочинений всевозможного рода и писем к друзьям — не то что мне там ничего не приглянулось, а просто они обещали больше труда, чем удовольствия, — я передал на исправление Вулкану. Не без вздоха, конечно, — что стыдиться своей человеческой слабости? — и все-таки надо было помочь удрученной душе пускай хоть горьким лекарством и облегчить как бы слишком глубоко осевший от груза корабль, выбросив даже некоторые ценные вещи.

Впрочем, они еще горели, когда я заметил, что в углу валяется еще небольшое количество бумаг; отчасти случайно, помимо моих стараний, сохранившиеся, отчасти переписанные в свое время моими помощниками, они устояли против всепобеждающего тлена. (Я сказал «небольшое», но боюсь, не покажется ли оно читателю большим, а переписчику — непомерным.) К ним я оказался снисходительней, согласился оставить им жизнь, приняв во внимание не их достоинство, а свое удобство, — они не грозили мне никакой дополнительной работой. Взвесив же наклонности ума двух своих ближайших друзей, я решил распределить все на чаше весов таким образом, чтобы проза отошла к тебе, а стихи к нашему Барбату; так и вы ведь некогда хотели, и я, помнится, вам обещал. Словом, круша в едином порыве все, что подвертывалось под руку, и не собираясь, по своему тогдашнему настроению, щадить и это, я будто увидел вдруг одного из вас по левую, другого по правую сторону от себя; схватив меня за руки, вы дружески увещевали меня не сжигать в одном огне и свое обещание, и ваши надежды. Вот что стало главной причиной спасения этих бумаг; иначе, поверь мне, они сгорели бы вместе с остальными.

Какой бы ни была причитающаяся лично тебе доля этих остатков, ты, знаю, будешь не только не придирчивым, но и увлеченным читателем. Не дерзаю хвалиться вместе с Апулеем из Мадавры: «Не поленись, читатель; останешься доволен», — где мне взять уверенности в себе, чтобы обещать читателю довольство или развлечение? — но ведь читать будешь ты, мой Сократ, и, преданный друг, возможно, получишь удовольствие, радуясь писаниям человека, который тебе душевно близок. Не все ли равно, какова красота формы, если судить о ней будет только любящий друг? Излишняя приправа к тому, что и так вкусно. И если что-то мое здесь тебе понравится, это мое я признаю твоим: хвала не моему уму, а твоему дружескому расположению. Ведь тут явно нет никакой особой силы слова; ее у меня вовек не было, а и была бы, сам принятый мною стиль ее не допускает, потому что даже Цицерон, всех превосходивший красотой слога, не дал ей воли в своих письмах и в тех своих книгах, которые написаны, как он сам говорит, в «ровном и умеренном роде речи». Возвышенную силу, блестящий, стремительный и изобильный поток своего красноречия он упражнял в своих судебных выступлениях, — род речи, несчетное число раз применявшийся Цицероном в защиту друзей, часто — против врагов республики и своих личных недругов, Катоном — часто в защиту других, «сорок четыре раза» в свою защиту. Мне этот род речи неведом: я и от государственных должностей всегда был далек, и слава моя, хоть ее непрестанно треплет сплетня и тайные наговоры, до сих пор еще не подвергалась гласному нападению, когда пришлось бы отвечать ударом на удар или защищаться в судебном прении. Не мое призвание и подавать словесную помощь в защите от подобных нападок другим: ни склонять на свою сторону судей, ни сдавать внаем язык я не выучился из-за решительного противления несговорчивой натуры, заставившей меня любить тишину и одиночество, враждовать с людной площадью, презирать серебро — что очень кстати, потому что я оказался так избавлен от потребности, которая иначе обрекла бы меня на жалкую нужду.