Выбрать главу
Но вот он медленно встаёт — И тот как будто и не тот: Во взгляде — чувство дали, Когда сегодня одного, Как обречённого, его На исповедь позвали.

Чувство обречённости вошло с рождения:

мир в ощущении расколот: От тела матери — тепло, От рук отца — бездомный холод.

Будущий поэт родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка под Россошью, в крестьянской семье. Мать неграмотна. Когда он был ещё ребёнком, отец оставил семью и вскоре погиб на фронте. Жил с матерью и отчимом, нянчил младшего брата.

Он рано научился спрягать жестокие глаголы войны. Он видел над головой крылья с чёрно-белыми крестами, слышал звук чужих моторов, запомнил навсегда взрыв первой бомбы, испытал торжествующее чувство мести, когда с другими мальчишками подбил немецкий танк.

Впоследствии он признается: многое, что ему было нужно для поэзии, он взял из того опыта жизненных впечатлений — и суровый реализм картин и сюжетов, и точность образов и деталей, и графику строгих чёрно-белых тонов. Но этого было мало. Всего того, что поэту иного склада хватило бы не на одну поэму или повесть, для построения его личного, прасоловского художественного пространства было недостаточно.

Так, в письме к автору этих строк от 27 ноября 1963 года он сообщает: «Вчера слышал Робертино. Пел о маме. Я многое видел из того, что мне нужно: в его голосе звучала неведомая и дорогая страна. До сих пор ощущаю её. А в моём минувшем — 12-летний мальчик (поэт говорит о самом себе. — И.Р.) среди страшно обмороженных итальянцев 1942 года, мальчик, дышащий в хате смрадным запахом обмороженного южного тела, мальчик, стоящий у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну измождённых, падающих на снег когда-то великих римлян». А через десять дней, получив ответное письмо с благословлением замысла нового стихотворения, он неожиданно скажет как отрежет: «О Робертино и 1942 годе стиха не будет. Когда сводишь яркие и жестокие явления, возникает некое поэтическое, магнитное поле, появляется зуд — ах, написать бы! И будут правильные, умные стихи. Мне этого не нужно. Мне нужно не сравнение двух жизней, а — третье».

Это высказывание Прасолова как важнейшее для понимания художественного метода, резко отделявшего его от конъюнктурщиков советского времени, с восхищением приводит Кожинов в предисловии к сборнику «Стихотворения» (М., 1978) и даёт ему пространное объяснение: «Хочу прежде сказать о том, что не созданное Прасоловым стихотворение, по всей вероятности, имело бы успех. Но он настойчиво искал своё и стал писать другие стихи, которые не привлекали сколько-нибудь широкого внимания». Что это за стихи, в которых выразилось иное — третье измерение, — в случаях сведения поэтом ярких и жестоких явлений, Кожинов недоговаривает.

Сегодня мы можем досказать недосказанное.

Эпос Прасолова тосковал по лирике. Душа поэта хотела выразить своё глубокое и чистое отношение к человеку, которого «опрокинуло наземь», «корявому дереву», «перееханной скатом собаке», «погорбившемуся мосту», «огромной, чужой, спёртой реке» — ко всему страдающему миру, ждущему от нас просветлённого мыслью и чувством сострадания. Не слезливого — ведь нежность, по его словам, живёт в твёрдой оболочке, а мы не мягкотелые моллюски.

Он искал и находил эту «твёрдую оболочку» гуманизма, уходя от наслоений провинциального мышления, безжалостно ломая перегородки как фактографичности и описательности, так и искусственно выдрессированного интеллекта, освобождаясь от спрямлённых концовок и парящей на крылышках морали. И когда оживали вновь картины виденного в детстве, они получали это третье измерение — высоту духа:

Ещё метёт во мне метель, Взбивает смертную постель И причисляет к трупу труп, — То воем обгорелых труб, То шорохом бескровных губ — Та, давняя метель.
Свозили немцев поутру. Лежачий строй — как на смотру, И чтобы каждый видеть мог, Как много пройдено земель. Сверкают гвозди их сапог, Упёртых в белую метель.
А ты, враждебный им, глядел На руки талые вдоль тел. И в тот уже беззлобный миг Не в покаянии притих, Но мёртвой переклички их Нарушить не хотел.