Безусловно, одной из главных причин этого была слабость индивидуального начала в самой поэзии. Правда, уже в «Скорби отрешенного» очень заметна печать личности Цюй Юаня, прямого, благородного, порывистого. И все-таки не будем преувеличивать. Да, древнекитайская литература не сохранила нам другого произведения, подобного поэме «Лисао», с ее душевной раскованностью и буйным полетом фантазии. Однако существует довольно правдоподобная версия, согласно которой поэма представляет собой поэтическое воспроизведение видений наркотического транса, ритуального «путешествия» придворного шамана Цюй Юаня в потусторонний мир — путешествия, обязательного в практике шаманского камлания и имеющего вполне определенные стереотипы. Тогда, кстати, становится понятным, почему в отличие от Инь Цзи-фу и Мэн-цзы Цюй Юань сообщает свое имя (и даже имена предков) не в конце, а в начале произведения: пришелец, пытающийся проникнуть в иные миры, должен был прежде всего назвать себя, именем своим открыть невидимые двери.
Еще хуже обстоит дело с циклом Цюй Юаня «Девять напевов», следующим по известности за поэмой «Скорбь отрешенного». По общему мнению, поэт в данном случае лишь обработал и подверг сокращению народный оригинал, бытовавший некогда в чуском царстве (7, т. 1, с. 132; 8, с. 386]. Как пишет автор II в. Ван И: «...народ там верил в духов и поклонялся им. Во время молебствий должно было петь и играть, бить в барабаны и плясать, дабы духи возрадовались. Цюй Юань в скитаниях своих нашел в сей местности пристанище. Грудь его теснила тоска, горечь отравляла сердце, был он полон скорбных дум. [Чтобы рассеяться], он вышел посмотреть, как простые люди весело пляшут и поют, справляя обряд поклонения. Слова их были простоваты, неуклюжи, и потому [он] написал [свои] Девять напевов» [9, с. 1б-2а].
Любопытно, что впоследствии обработки Цюй Юаня, по-видимому, снова вернулись в репертуар народных исполнителей и, претерпев определенную трансформацию, стали народными песнями юэфу [6, с. 83-84]. Во всяком случае, один такой текст нам известен. То же происходило и со стихами других, более поздних авторов, например Цао Цао, Цао Пи, Цао Чжи [6, с. 138; 148-152); в области песенной стихии грань между индивидуальным и коллективным творчеством все еще оставалась зыбкой вплоть до второй половины III в. Именно тогда поэты перешли к созданию чисто литературных, «книжных песен» юэфу, не рассчитанных на исполнение, и писаный авторский текст юэфу обрел наконец ту неизменность, которая с самого начала была присуща ханьской одической поэзии и ряду других жанров.
Особая позиция по отношению к индивиду обусловила недостаточное внимание китайской литературной мысли к процессу индивидуализации творчества — тем более, что он протекал замедленно [6, с. 179-186]. Правда, разговор об отдельных авторах начал в своих «Исторических записках» еще Сыма Цянь, но его анализ был очень ограниченным. Ведь даже сами его «жизнеописания» в оригинале именуются просто-напросто «Ле чжуань», что буквально означает «упорядоченная передача» (некой информации, идущей из прошлого), «упорядоченная традиция». Такое «неспецифическое» название прекрасно отражает и неспецифичность интереса автора [10, с. 63]: в его «жизнеописания» вошло все то, что не вошло в предыдущие разделы, которые посвящены более высоким предметам, так что наряду с биографиями отдельных людей здесь можно найти описания целых племен и народов.
Объединение двух или ряда имен в одну главу еще раз подчеркивает, что индивид интересовал историка в последнюю очередь: идя гораздо далее Плутарха, которого также привлекает типология [11, с. 230-232), веривший в неизменность человеческих типов, Сыма Цянь создает множество «коллективных жизнеописаний», таких как «Биографии служилых людей на содержании, готовых заколоть врага», «Биографии чиновников, сообразующихся с нравственностью», «Биографии жестоких чиновников», «Биографии странствующих поборников справедливости», «Биографии предсказателей счастливых дней», «Биографии стяжателей» и т. п. (названия глав даны в переводе Ю. Л. Кроля [12, с. 257]). Даже основоположнику индивидуальной поэзии, Цюй Юаню, отказано в отдельном повествовании: рассказ о нем объединен с рассказом о ханьском одописце Цзя И, создавшем столетие спустя стихи на смерть своего великого предшественника[277] Впрочем, оба они занимают автора прежде всего как воплощение идеала «благородного мужа»; все остальное призвано как бы иллюстрировать этот идеал, проецируемый преимущественно в плоскость социальную: