Она была на пять лет моложе меня, обычной студенткой, в противоположность мне, уже закончившему обучение, приехавшему к определенному учителю. Во многом, однако, она казалась старше. Ей было легко в Вене, где она жила уже три года. И хотя она провела всю свою жизнь в Англии, по-немецки она говорила так же хорошо, как по-английски. Она выросла в окружении, сильно отличавшемся от моего, искусство, литература и музыка впитывались там без усилий и объяснений — из разговоров и путешествий, из книг и пластинок — под влиянием окружающих стен и книжных полок. После всех моих занятий в школе и моего книжного самообразования, иногда случайного, иногда маниакального в течение всех этих лет в Манчестере, она стала моим лучшим учителем, и за это, как и за все остальное, я отдал ей свое сердце.
Она научила меня получать удовольствие от искусства, она улучшила мой немецкий, она даже научила меня играть в бридж. В музыке она научила меня многому просто своей игрой. Радость, которую я испытывал, играя с ней вдвоем или в нашем трио, была не меньше, чем та, которую мне теперь дает квартет. Я только потом понял, что даже о музыке я узнал от нее больше, чем от кого бы то ни было, поскольку тому, чему я научился у нее, меня не учили.
Иногда она ходила в церковь, но не каждое воскресенье, а когда была за что-то благодарна или что-то ее беспокоило. Этот мир был закрыт для меня, я не молился, даже ритуально, со школьных дней. Несомненно, религия тоже была основой ее уверенности в себе, но я чувствовал себя неловко в этом вопросе, и было ясно, что она тоже не хотела со мной говорить об этом, даже если никогда прямо этого не высказывала. У нее была тонкая душа и доброта, какой я больше ни в ком не встречал. Возможно, она видела во мне многое, что ей было чуждо, — непостоянство, дух противоречия, скептицизм, неотесанность, вспыльчивость, временами приступы паники, чуть ли не душевной болезни. Но как это могло привлекать? Она сказала, что, поскольку я должен был зарабатывать на жизнь в течение многих лет, я отличался от других студентов, которых она знала. Она сказала, что любит быть со мной, хотя никогда не знает, чего ждать от моего настроения. Когда я все глубже и глубже погружался в депрессию, она, должно быть, чувствовала, как сильно я нуждаюсь в ней. Главное, она, должно быть, точно знала, как сильно я ее люблю.
Пришла вторая зима. В начале года меня стал беспокоить средний палец. Он медленно двигался и действовал только после долгого разыгрывания. Карл реагировал с яростью и нетерпением: мои расслабленные трели были очередным оскорблением его достоинства, а моя общая нервозность отражала мою беспомощность. Будто один из возможных бриллиантов в его короне оказывался простым углем, способным превратиться в свою идеальную форму только под сильным и постоянным давлением. Он давил, а я распадался на части.
Зимой и весной она пыталась со мной разговаривать, придать мне сил остаться до конца года в Вене, как я ранее собирался, хотя бы ради любви к ней. Но я не мог с ней говорить про пустоту во мне. Она просила меня не покидать учителя, не помирившись, и снова и снова напоминала мне о том, что я видел в Карле раньше, то, что она все еще видела в нем: его игра была глубже его виртуозности, она передавала высоту духа в каждой фразе. Но мой с ним конфликт настолько глубоко отпечатался в моем мозгу, что, когда она защищала Карла, это казалось мне невыносимым предательством, — в каком-то смысле худшим, чем его собственное, ведь от него я и не ждал понимания.
Я уехал. Спасся бегством в Лондон, поскольку мысль вернуться домой была мне также невыносима. Я не писал и не звонил ей. Только постепенно мой взгляд прояснился, слепота ушла; я понял, с какой честностью и любовью она обращалась со мной, и осознал, что из-за моего внезапного отъезда и долгого молчания могу потерять ее. И я ее потерял. Прошло два месяца. Когда я наконец написал ей, наверное, ей было уже все равно.
Я пробовал звонить, но, кто бы ни подходил к общему телефону в студенческом общежитии, он возвращался через минуту или две сказать, что ее нет. Ответа на мои письма не было. Пару раз я думал поехать в Вену, но у меня почти не было денег, и я по-прежнему боялся столкнуться с памятью о моем крахе, боялся присутствия Карла Шелля и того, как Джулия может ответить на любые мои объяснения. К тому же начались летние каникулы, и она могла быть где угодно. Прошли месяцы. В октябре начался семестр, а от нее по-прежнему не было ответа.