Эмма Герштейн
Лишняя любовь
Сцены из московской жизни
Шел последний год войны. Неожиданно в телефоне раздался возбужденный голос Николая Ивановича Харджиева: “Эмма, я только что видел Леву!”
Что это значило? Или ему показалось? Такой случай уже был. Один литератор, попав на фронт после ссылки, писал, что во время наступления перед его глазами промелькнул ангел в обличии Левы
Гумилева. Между тем Лева все время войны был вначале в лагере в
Норильске, а потом в качестве вольнонаемного работал на норильском же комбинате. Оттуда никого не выпускали до конца войны. Не далее как в сентябре я получила от него письмо, отправленное с последней навигацией из Туруханска. Он писал:
“Дорогая Эмма, я был очень рад получить Ваше письмо. Приятно было узнать, что я не забыт старым другом, несмотря на долгую разлуку. Приятно также было узнать, что Вам повезло в научной работе. Это, безусловно, благороднейшее дело в мире, и из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни. Я сейчас завидую всем живущим на западе от
Волги. Сибирь надоела. Моя жизнь течет по Джеку Лондону – лыжи, палатка, лодки, снег, вода, комары и т. д. Вы спрашиваете о друзьях и близкой женщине. Мужчин со мной двое рабочих, а женщин за год видел трех: зайчиху, попавшую в петлю, случайно забредшую к палатке олениху и убитую палкой белку. Нет также книг и вообще ничего хорошего. Мама, видимо, здорова, я из телеграммы Надежды
Яковлевны узнал, что она вернулась в Ленинград, но мне она не пишет, не телеграфирует. Печально. За все мои тяжелые годы я не бросал научных и литературных занятий, но теперь кажется, что все без толку. Больше ничего нет и не было в моей тусклой жизни.
Трудно писать письма, насколько легче было бы поговорить, целуя при этом Ваши пальцы. Искренне Ваш L”.
Письмо, как видно из текста, ответное. Я написала ему в мае
(1944), когда Анна Андреевна приехала из Ташкента в Москву. Она привезла мне рукописи Мандельштама, сказав: “Это передает Вам
Надя”, – и показывала последние фотографии Левы. В полосатой тельняшке, волосы коротко острижены, угрюмый взгляд красивых серых глаз. Мне захотелось его известить, что я существую, невредима, несмотря на бомбежки Москвы и невзгоды военной тыловой жизни. Но Анна Андреевна не дала мне точного адреса сына. Тогда я совершила недостойный поступок. Как только она вышла зачем-то из моей комнаты, я открыла ее сумочку, где она хранила заветные письма (всегда носила с собой), и списала адрес, вернее, номер почтового ящика. Именно этот длинный номер
Анна Андреевна два раза произнесла неразборчивой скороговоркой.
Отослав письмо, я забыла о нем, потому что ответа не было.
Треугольник, появившийся в щели моей двери, поразил меня неожиданностью, а само письмо показалось голосом с того света.
Это было уже в сентябре, а в декабре Лева оказался в Москве? Я ничего не могла понять. Но тут явился Николай Иванович Харджиев, и все объяснилось.
Однако его достоверный рассказ не помешал мне на следующий день услышать в Литературном музее сенсационные рассказы о проезде сына Ахматовой через Москву на фронт. Он, мол, едет добровольцем, но добился этого, только вскрыв себе вены. Хотя трудно былo представить себе, как можно тащиться в теплушке из
Сибири до Москвы со вскрытыми венами, но, как ни странно, эти рассказы были не так далеки от истины. Впоследствии, уже после войны, я слышала от самого Левы подробности этого эпизода. Он действительно рвался на фронт, несколько раз подавал заявления – безуспешно. Наконец явился к коменданту, держа на запястье бритву, и пригрозил: “Вот я сейчас вскрою себе вены, своей кровью твою морду вымажу, а тебя будут черти жарить на сковороде” (тот боялся Страшного суда). Вот так меня и отпустили”.
В современной “ахматовиане” есть еще одно описание этого события. Но в нем использованы уже избитые детали военной и тюремной литературы. Поэтому его нельзя считать достоверным свидетельством. Пишет Зоя Борисовна Томашевская, дочь известных литературоведов Бориса Викторовича Томашевского и Ирины
Николаевны Медведевой-Томашевской:
“Никогда не забуду, как он (Н. И. Харджйев. – Э. /Г.)/ зимой
1943 года примчался к нам ночью на Гоголевский бульвар, требуя теплые вещи для Льва Николаевича Гумилева, которого везли из лагеря на фронт. Брошенный из окна теплушки треугольничек письма чудом дошел до Харджиева. Нужны были теплые вещи. Но Николай
Иванович их никогда не имел, ходил даже без шапки. И вот кинулся их собирать, потом искать на запасных путях полутюремную теплушку и… нашел!”
Сравним этот рассказ с воспоминаниями самого Харджиева. Они напечатаны в виде комментария к письму, полученному им от Л. Н.
Гумилева уже из армии. “Большой мой привет Ирине Николаевне, – писал Лева, – благодаря Вам и ей я доехал до места относительно сытым”. По-видимому, люди, следовавшие в воинском эшелоне на фронт, нуждались не в теплых вещах, а в деньгах, чтобы прикупать еду к скудным казенным харчам. Это стало ясно с самого начала встречи на железнодорожной платформе. Хотя первой фразы Гумилева
Харджиев и не воспроизвел в своей мемуарной заметке, но я ее хорошо помню, потому что, приехав ко мне прямо с вокзала, он рассказывал по горячим следам. “Николай Иванович, денег!” – воскликнул Лева. Так можно обращаться только к близкому человеку, каковым Николай Иванович и был в доме Ахматовой и
Пунина. Нашел он Леву, разумеется, не по письму, брошенному из окна вагона наугад. Письма бросают только осужденные, которых везут по этапу в лагерь. Лева же имел возможность позвонить на московском вокзале по телефону-автомату. Ему удалось разыскать
В. Б. Шкловского и В. Е. Ардова. Они тотчас приехали к поезду.
Лева попросил Шкловского известить о его положении Харджиева.
Николай Иванович получил записку от Шкловского в писательской столовой и немедленно поехал на Киевский вокзал. К нему присоединилась обедавшая с ним за одним столом Зоина мать – друг
Ахматовой. Харджиев вспоминает:
“Это было зимой 1944 года. С большим трудом нам удалось добраться до пятого пути. Выход на пятый путь охраняли часовые.
Я объяснил им, что нас привело в запретную зону, и они участливо разрешили нам пройти вдоль глухих безоконных вагонов. Часовой выкрикивал: “Гумилев” – и у каждого вагона отвечали: “Такого нет”. И наконец из дальнего вагона выскочил солдат, в котором мы с радостью узнали Л. Гумилева. Можно было подумать, что он отправляется не на фронт, а на симпозиум. Слушая этого одержимого наукой человека, я почувствовал уверенность в том, что он вернется с войны живым и невредимым”.
Вот в этом последнем утверждении ранние впечатления Харджиева сдвинулись с поздними. И он и Томашевская, напротив, вынесли самое мрачное впечатление от встречи с Левой. Им казалось, что он едет в поезде для штрафных, и ожидали для него всего самого худшего.
У Харджиева было при себе шестьдесят рублей, тотчас врученные им
Леве. А Ирина Николаевна быстро сориентировалась в обстановке.
Она отошла куда-то за угол и продала первой встречной хлебные карточки всей семьи Томашевских на целую декаду, успела отдать деньги Леве, поцеловала и благословила его.
С этого дня в моей душе поселилась тревога. Я решила повидаться со всеми, кто видел Леву в тот день. Мой приход к Томашевским на
Гоголевский бульвар показался им чрезвычайно эксцентричным.
Напротив, Ардов, которого я встретила в метро, самым будничным тоном обманывал меня, что Лева едет в Иран, где будет переводчиком. Еще более удивил меня тон Ирины Николаевны. Она повторяла: “Поприщин… Поприщин…” На мысль о гоголевском сумасшедшем ее навел Левин рассказ о сделанном им открытии. По своему значению он приравнивал его к теории Маркса. По-видимому, он спешил рассказать о своей пассионарной теории, впоследствии так обстоятельно им развитой. Но о чем совсем неодобрительно отозвалась Ирина Николаевна, так это об одном ироническом выражении Левы. “Подальше от богоносца”, – заметил он, уводя