Этот обмен любезностями не помешал нам мирно и дружно закончить вечер, поругивая Мандельштамов.
Я и виду не показывала Осипу Эмильевичу, что знаю эту злую эпиграмму. Но он сам сделал мне аналогичное подношение в виде вырезки из журнала “Огонек”. Там был напечатан очерк о львенке
Кинули, которого приручила известная укротительница зверей В. В.
Чаплина. Осип Эмильевич подчеркнул в очерке несколько фраз так, что проступил новый сюжет рассказа. Первую страницу я потеряла, но вторая сохранилась, и этого достаточно, чтобы понять смысл мандельштамовской выходки:
…схватив его за шиворот, тащит к себе в комнату…
…львенок стал ко мне ласкаться…
…бывший ненавистник самоотверженно проводил ночи…
…производя эксперимент…
…взяла я львенка не просто для развлечения. Мне хотелось проверить свой двенадцатилетний опыт…
…оказалось, что лаской можно сделать многое…
…буду продолжать работу…
Между тем отношения с Левой, бывшие прекрасными в момент опасности (к счастью, миновавшей), превратились теперь постепенно в пошлую связь, что было мне не по душе. Расставанье прошло как бы по ритуалу стихотворения Ахматовой “Сжала руки под темной вуалью…” с его нарочито равнодушными заключительными строками.
Несмотря на разрыв, я должна была еще раз вызвать к себе Леву: у него оставались рукописи из литературной консультации Госиздата.
Я получила их на отзыв для заработка. Этой работой я поделилась с Левой. Он пришел, но объявил, что рукописи доморощенных поэтов у него украли в пивной из кармана. Зато он принес мне собственное новое стихотворение, явно рассчитанное на успех. Но оно не могло возместить утраты, сулившей мне большие неприятности в Госиздате. Я отозвалась о его стихотворении холодно. Он ушел, кусая губы.
Через несколько дней Надя упомянула в разговоре, что Ося весьма одобрил второй стих этого стихотворения:
Ой, как горек кубок горя,
Н е л ю б и м е н я, ж е н а…
Не успела я вымолвить, что это “мое” стихотворение, как Надя резко меня оборвала: “Глупости! Все – только Марусе!” Она ревниво оберегала жалящую и нежащую любовную игру четырех: Надя
– Осип – Лева – Маруся.
Разговор наш происходил буквально за несколько дней до ареста
Осипа Эмильевича. Но, мы были как никогда далеки от мысли о почти неминуемом событии, на сто восемьдесят градусов перевернувшем жизнь Мандельштамов.
Между тем это же Левино стихотворение, по-видимому, вспоминала
Ахматова, но в более позднюю эпоху, когда и Осипа Эмильевича уже не было в живых, и Лева только что был отправлен за Полярный круг в лагерь. Об этом свидетельствует запись в дневнике Лидии
Корнеевны Чуковской 17 января 1940 года. Излагая содержание своей беседы с Анной Андреевной, цитируя ее слова, она завершает свою запись словосочетанием, оторванным от предыдущего текста:
“Кубок горя”.
Обычно такие мнемонические заметки служили в “Записках…” Л.
Чуковской сигналом, как бы фигурой умолчания, подразумевающей разговор об арестах, ссылках и казнях. Впоследствии такие места не всегда удавалось расшифровать и самой Лидии Корнеевне.
Подготавливая в 70-х годах свою книгу к печати, она прокомментировала эту запись так: “Название, придуманное
Ахматовой для какого-то из ее стихотворных циклов. Для какого – не помню”. Надо сказать, что стилистически такое заглавие не очень подходит к поэзии Ахматовой – оно слишком вычурно. Если для этого образа не существует какой-нибудь общий литературный источник, можно быть уверенным, что Анна Андреевна вспоминала горький “кубок горя” Левы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
После ареста Осипа Эмильевича, когда мы еще гадали о его
'причине, я да и Надя по инерции иногда возвращались к нашим суетным интересам. Надя то неприязненно присматривалась к Марусе
Петровых, то мимоходом упомянула о Леве, который, уезжая, оставил у Ардовых чужую книгу, но ни за что не хотел сказать, кому она принадлежит. Нина передала ее Наде. А это была моя книга – роман Эренбурга “Москва слезам не верит”.
Я Продолжала работать в ЦК профсоюза работников просвещения, занимая там скромное место секретаря бюро секции научных работников. По вечерам приходила в Нащокинский. Анна Андреевна оставалась там вплоть до отъезда Мандельштамов в Чердынь. После этого я стала собираться в отпуск. ЦК нашего профсоюза выдал мне бесплатную путевку в Петергоф.
Срок ее действия начинался 30 июня (1934), Но я приехала в
Ленинград за несколько дней до того. Иными словами, это происходило непосредственно после проводов Мандельштамов в
Воронеж… В первые же часы приезда я была взволнована. А самое главное, я стремилась увидеть Анну Андреевну, чтобы рассказать ей про Мандельштамов, об их возвращении в Москву из Чердыни и переезде в Воронеж. А с нею ли теперь Лева?
Анне Андреевне я позвонила сразу. “Приезжайте сейчас”, – ответила она. А я ухитрилась заблудиться на Невском (точнее, на проспекте 25-го Октября). Почему-то попала на Староневский, спохватилась не скоро, повернув обратно, шла по левой стороне
Невского и каким-то образом пропустила Фонтанку. Как завороженная я шла вместе с потоком прохожих по широкому тротуару, влекомая ровной линией домов все вперед и вперед, к мерцающей в дымке жаркого дня Адмиралтейской игле. А в это время
Анна Андреевна ждала и ждала меня. Ей не терпелось узнать подробности о Мандельштамах.
Усталая и взволнованная, добралась я наконец до Фонтанки и до дома № 34, где удивленно остановилась перед решеткой
Шереметевского дворца – ведь в Москве никто ни разу не упомянул об этой красоте. Обшарпанный флигель во дворе я нашла уже быстро, поднялась по запущенной лестнице, нашла квартиру № 44, не помню, кто меня впустил. На вешалке мелькнул знакомый мужской плащ с темной полосой на сгибе воротника и вылинявшая фуражка. Я открыла дверь в большую столовую с затененными окнами. По комнате заметался Лева, держа обеими руками электрическую кастрюлю с кипятком. “Я знал, что это Эмма, я знал… как только в саду залаял Бобик”; – лепетал он. Он растерянно кружился в своей застиранной ковбойке, от смущения и радости у него сделалось совсем детское лицо. По внимательному и проницательному взгляду Анны Андреевны я видела, что и на моем лице было написано счастье. “Лева, поставь кастрюлю на стол”, – сказала она.
Мы сели с Анной Андреевной на маленький диванчик, стоявший в углу, и я рассказала ей об Осипе Эмильевиче, каким он вернулся из Чердыни и как уезжал в Воронеж. Лева слушал, сидя поодаль с учебником в руках. Оказывается, за этот месяц в его жизни наметилась перемена. Появился шанс поступить в университет. До тех пор этот путь был для него наглухо закрыт. Но теперь ввиду перемены политики (к классовому чутью пролетариата надлежало прибавить еще более сильный импульс – патриотическое чувство) понадобилась русская история /-/ предмет, замененный в 1917 году в нашей стране историей движения хлебных цен на мировом рынке. И тогда Киров выступил на каком-то Съезде, говоря о безобразном преподавании истории в школе. Очевидно, на этой волне у Левы приняли заявление, он был допущен к приемным экзаменам на исторический факультет. Я простилась с Анной Андреевной, и Лева молча встал и пошел меня провожать. Анна Андреевна тоже молчала.
Остановилась я на Васильевском острове, в квартире брата Осипа
Эмильевича – Евгения. Семья его была на даче, он вечером тоже уехал туда, в доме оставалась старенькая домработница. На следующее утро Евгений Эмильевич, зайдя домой перед работой, слышал, как я звоню на Фонтанку. “Вы говорили с сыном Анны
Андреевны? – заметил он. – Остерегайтесь его, у него могут быть нехорошие знакомства… Вообще… я бы не хотел… из моей квартиры…” Я переехала к моим друзьям детства, которые жили тогда на Фонтанке, рядом с Аничковым дворцом. Как только глава этой семьи узнал, что я была у Ахматовой, он отозвался ходячей газетной фразой: “А, эта старая ведьма, которая ничего не забыла и ничему не научилась?” (Кстати говоря, вспоминаю, что при следующем моем приезде в Ленинград (это было уже в 1937 году) я жила у моих родственников-врачей, там произошел подобный же разговор: “Ты бываешь в Шереметевском дворце? Там живут одни черносотенцы. Мы знаем – у нас там есть кое-какие знакомые. А ты у кого бываешь? У Ахматовой? О, избегай ее сына…”)