Подпрыгивает на ухабах многострадальная английская карета, увозя из Вены на юг «шляхтича Михаловского» с графиней Огинской. Изабелла дуется на мужа: Адам Ежи Чарторыйский распустил слухи о «романе» графини, чтобы Михала Клеофаса Огинского, командовавшего летучим отрядом во время восстания, не схватили австрийские власти и не выдали России, а чопорные великосветские дамы отказали ей от дома… Огинскому смешна её досада. Как там спрашивали у кандидатов при приеме в клуб якобинцев? «Что ты сделал для того, чтобы тебя повесили, если восстановится прежний режим?» Он сделал достаточно. Поэтому — прочь, за горы, за долы… За Карнийскими Альпами открылась долина Джемоны, теперь путь лежал уже по равнине, прорезанной рукавами Тальяменто. В Местре Огинские оставили карету, погрузились на паром и через пару часов были уже в Венеции. Михал жадно вглядывался близорукими глазами в каменное кружево дворцов с арочными окнами и резными балюстрадами, в стройные линии церквей и бронзовые фигуры в нишах, но к чувству восторга примешивались другие: омерзение от вони давно не чищенных каналов, тревога и тоска при виде толп нищих, воров, проституток и неприкаянных беженцев на улицах и площадях…
Посильный из Варшавы привез ему письма от друзей. В одном пакете были российский паспорт и письмо от Суворова с гарантиями безопасности, добытые хлопотами двух дам, в другом — письмо от воеводы Хоминского и черновик покаянного письма к императрице, записанный под диктовку Репнина. Граф должен признать свою вину, отречься от революционных идей, пообещать загладить свои преступления примерным поведением и, не считая себя достойным прощения, довериться великодушию государыни, испросив дозволения вернуться в Польшу и смиренно ожидать там решения своей участи, тогда, возможно, ему вернут все конфискованные имения.
Слова этой басни Лафонтена немедленно пришли на память Огинскому, вызвав у него горькую усмешку. Нет, умудренный опытом Петух не поддастся на увещевания Лисы. Свобода и честь или имения? Он выбирает свободу и честь.
В Польше и Литве стоят жестокие морозы, снегу навалило по брюхо лошадям. В экипажах не проехать; их снимают с колес, ставят на полозья — и опять: но, пошли! Морды лошадей обындевели, пар валит столбами из ноздрей; мерзнут путники, но им-то еще ничего, терпимо, а каково тем, кого гонят сотнями, тысячами по дороге от Кобрина на Барановичи, через Минск и Оршу в Смоленск! Взятые в плен под Любанью, Крутицами и Брестом, оборванные, а то и босые, с не зажившими ранами — бредут, ковыляют, падают, подымаются или остаются лежать…
Посреди большого зала стоит длинный стол, за которым сидят пять человек в генеральских мундирах — следственная комиссия; тут же секретарь и переводчик. «Следующий!» Адъютант раскрыл дверь; вошел человек в польской одежде, с повязкой на лбу, припадая на правую ногу. Один из генералов кивнул, и адъютант принес стул.
— Садитесь. Как зовут? Какого сословия и вероисповедания?
— Томаш Городенский. Шляхтич, католик.
— Сколько лет?
— Тридцать два.
— В каком чине состоите?
— Подполковник.
— Присягали?
— А как же. И не раз.
— Кому была последняя присяга?
— Поклялся защищать Отчизну до последней капли крови, в том присягал и крест целовал.
— Вас не о том спрашивают. Государыне присягали? Императрице Всероссийской Екатерине Алексеевне?
— Ту присягу у меня вырвали под принуждением, она не в счет. Отчизне же я присягал добровольно и от той присяги никогда не отступлюсь.
— Встать! — закричал один из генералов и вскочил сам. — Увести его!
Снова длинный узкий коридор, тесная камера, освещенная закопченной лампой, которая горит день и ночь: два окна с железными решетками наглухо забиты досками. Ночью спать невозможно: за стеной слышны крики — кого-то бьют, мучают. Каждый день, принося обед, глумливый солдат объявляет Городенскому, что столько-то поляков засекли, а столько-то повесили. Трясца побери этих катов! Но он всё равно от своего не отступится, слов покаянных у него не вырвут.
После третьего допроса его перевели в старый домик у кладбища. Вот и развлечение появилось: смотреть сквозь решетку на похороны под пение попов. А то и еще веселее бывает: из окон монастыря выбрасывают веревочные лестницы, и по ним спускаются черницы, помогая друг другу. Солдаты зубоскалят, похабничают, а Городенский мысленно желает им счастья. Если бы не зима да не нога искалеченная, он и сам непременно бежал бы. Один или, к примеру, с Зеньковичем — он тоже здесь, Городенский однажды столкнулся с ним в дверях, возвращаясь с допроса. Придумали бы способ сговориться. До весны бы дотерпеть, а там… Вот только охраняют арестованных крепко. Пленных солдат скопом в подвалах держат, откуда поутру десятки окоченевших трупов вынимают. А в недавно построенном бараке на четыре печи за одну ночь угорело несколько сот человек. За шляхтичами, офицерами да ксендзами, по доносу схваченными, присмотр особый. Игнаций Дзялынский и Кароль Моравский аж с апреля здесь томятся: их схватили в самом начале восстания. Ну да ничего, к весне видно будет…