Тогда юноша отпрянул от зеркала, запулив бритву в раковину, и, закрыв лицо руками, начал размышлять.
«Раз пока я существую как животное, то я и есть животное, а не человек, – определил он, тяжело выдохнув носом. – Человеку положено созидать, вот что, но с чего бы мне начать?»
Образ Ланы всплыл в тёмных водах его разъеденного одиночеством разума, Лёша вспомнил те чувства, что впервые за долгие годы проснулись в нём именно в тот вечер на скамейке слёз. И всё дело было в этой прекрасной девушке, только ей было под силу вытащить его из своеобразной комы, превратив из животного, запертого в своей клетке-квартире, в самого настоящего человека, – так решил юноша, и уже около полуночи он сидел на заветном месте, вдыхая запах мокрого асфальта.
Тихий шелест листьев; пустая детская площадка с качелями, горками и лесенками всех мастей; умиротворяющий гул трансформаторной будки, что спасает от пробивающего до дрожи звука собственного дыхания, – вот они – неотъемлемые составляющие скамейки слёз.
Юноша сидел полчаса, час, но Ланы всё не было. Он не верил ей, не может такого быть, чтобы он кому-то понравился. Всё произошедшее казалось ему сном, бредом сумасшедшего, приятным видением, но никак не реальностью. Лёша полагал, что девушка говорила всё это из жалости, глупости или женской наивности, и никак не мог успокоиться, приняв тот факт, что он наконец-то встретил свою судьбу.
Ему представлялся большой эшафот с двумя изрубленными плахами: на одной лежало Лёшино сердце, а на другой – его одиночество, печаль и вся та боль, что коптилась в душе долгие-долгие годы. Меж плах стоял палач, он медленно поднимал тяжёлый молот всё выше и выше над собой, готовый в любой момент с размаху ударить по одной из плах; и руки его уже дрожали, значит, вот-вот свершится удар и либо принесёт юноше немыслимое счастье, либо окончательно его добьёт; а палачом была Лана. Это ожидание сводило Лёшу с ума; сердце безудержно колотилось, готовое принять любой расклад, но мизерный шанс на спасение маячил где-то вдалеке: быть может, ещё не всё потеряно?
– Господи… ну когда же, господи! – шёпотом причитал он, сжимая колени дрожащими руками.
Она подошла незаметно, присела рядом и нежно обняла его за шею. Лёша посмотрел на неё и, не совладав с нахлынувшими чувствами, резко поцеловал Лану в сухие потрескавшиеся губы.
Во время поцелуя он весь дрожал – не от страха или волнения; странное чувство рождалось в нём в тот момент, то самое чувство, с которого берёт своё начало любовь.
По щекам девушки побежали тёплые струйки, они добрались до губ, и Лёша, почувствовав солёный привкус, не сдержался и тоже пустил слезу.
– Расскажи мне ещё о Лишённых сна, – просила Лана, крепко сжимая его руку, – пожалуйста.
– Я совсем мало о них знаю… может, ты хочешь узнать что-то конкретное?
– Мне бы… – вздохнула она, приложив ладонь к щеке, – знаешь, я сейчас болею.
– Ты простудилась? – спросил Лёша, нежно погладив её по предплечью. – Или что-то с зубами? Я ещё вчера заметил: ты держишься за щёчку.
– Стоматит… нет, это осложнение, – Лана стыдливо отвела взгляд и молча стянула с себя шапочку, обнажив совершенно лысую голову.
Лёша всё понял. Поджав губы, он смотрел на девушку с такой грустью и чувством, что, казалось, весь мир сейчас меркнет для него, сгорает дотла; и всё было в этих глазах: влюблённость, обида, трепет и боль, очень много боли.
А она всё продолжала:
– Аппетита нет уже очень давно, я целыми днями мечусь туда-сюда и никак не могу успокоиться, а под вечер всё начинает гореть… но ночью меня отпускает и, знаешь, в эти минуты я начинаю думать… ну, а не стоит ли мне самой закончить это? Раз – и всё, ищите меня в Вереечке.
– Вереечке?
– Да, это за городом, – Лана поморщилась, потёрла маленький носик и посмотрела на руку – та была в крови, – опять! – расстроилась девушка.
– У тебя есть, ну, салфетка или платок? – растерялся Лёша.
– Да, – говорила она, доставая из кармана куртки замызганный кусочек ткани, – не пугайся, Лёшенька, у меня часто такое.
– Всё из-за болезни, да?
– Из-за химии, она меня спасает, но, видимо, большой ценой. Вливают больше литра яда, а ему что плохие клетки, что хорошие, – всё равно. В первые часы даже ходить сама не могу, как будто три бутылки шампанского в одного влила.
– И что говорят врачи?
– А чего они скажут? – она тяжёло вздохнула и положила лысую голову на Лёшино плечо. – Я так больше не могу, каждое утро просыпаюсь от тошноты, то ли правда сдержаться не могу, то ли от жизни противно. Ещё к этой скамейке сразу подойти не могу! Не понимаю, правда на ней кто-то сидит и плачет… или кажется мне. Ты не подумай, умереть я не боюсь, Лёшенька, мне умирать страшно. А ещё представляю, как стою на краю крыши, делаю шаг, лечу вниз и вдруг вспоминаю что-то, чего не успела при жизни, а уже поздно; вот этого чувства больше всего боюсь.