Огастин снова хмыкнул, очень довольный.
— Когда Гилберт был холост, Триветт, насколько я понимаю, был у него старшим конюхом? Как же это взбрело вам в голову сделать его шофером?
Вопрос, казалось, был задан вполне простодушно, но Мэри с подозрением поглядела на Джереми: неужто он в самом деле не понимает, как это произошло? Молодая супруга хотела взять с собой в Мелтон своих конюхов, и, поскольку этот никчемный старик не пожелал добровольно уйти на пенсию, что же еще, спрашивается, оставалось делать? Привитые Мэри с детства понятия не позволяли ей даже помыслить о том, чтобы доверить лошадь попечению Триветта. Что говорить, когда Триветт сидит за рулем, она всегда ни жива ни мертва от страха, и в один прекрасный день он наверняка отправит их всех на тот свет. Но несомненно и то, что никто не имеет права поддаваться страху. И в такой же мере, если на то пошло, неприлично в разговоре с друзьями подвергать обсуждению их слуг! На мгновение в глазах Мэри промелькнуло даже сердитое выражение.
— Touchee?[1] — не без лукавства пробормотал Джереми. — Ну так как же, есть или нет в безумном поведении Огастина некая здравая основа?
Огастин снова негромко рассмеялся. Ох уж эти пережитки феодализма! Насколько они фальшивы, эти освященные веками взаимоотношения! И одинаково гибельны — как для слуг, так и для тех, кому слуги служат. Он правильно поступил, освободившись от них.
С детства в душе Огастина укоренилось глубокое отвращение к отдаче всякого рода приказов. Любые взаимоотношения, основанные на подчинении одного человеческого существа другому, всегда претили ему. Но сейчас Джереми, совершив неожиданный вольт, атаковал его именно в этом направлении: наиболее опасное предвестие и даже, если на то пошло, первопричина кровавых революций не тот, кто отказывается подчиниться приказу (сказал Джереми), а тот, кто отказывается отдавать приказ.
— Кому я могу принести этим вред? — буркнул Огастин.
— Вы хотите, чтобы вам позволили оставить людей в покое? — с горячностью вскричал возмущенный Джереми. — Неужели вы не понимаете, что для самих исполнителей приказов совершенно непереносимо, когда правящий класс открещивается от своих прав? Запомни мои слова, ты, деспот, пресытившийся своим деспотизмом! Задолго до того, как фермерские двуколки примчатся в Мелтон, твоя голова покатится к ногам флемтонских вязальщиц.
Огастин фыркнул, раздавил грецкий орех и брезгливо посмотрел на его сморщенную потемневшую сердцевину. Чудно, но по внешнему виду скорлупы никогда не угадаешь…
17
— Как ты полагаешь, что бы произошло, — продолжал Джереми, — если бы таких, как ты, нашлось много? Человечество предстало бы голым и беззащитным перед ледяным взором Вольности: оно было бы предательски отдано в руки Свободы — этой извечно угрожающей ему силы, от которой Дух Человеческий неустанно стремится спастись бегством! Post equitem sedet atra Libertas![2] Мало ли было на земле революций, которые в конечном счете привели лишь к меньшей свободе?
«Бегство от свободы? Какой вздор!» — подумал Огастин.
В споре Джереми, по своему обыкновению, на ходу менял систему доказательств, перепрыгивая, как кузнечик, с предмета на предмет. Он говорил догматическим тоном, голос его звучал уверенно (лишь временами от взвинченности срываясь на высоких нотах), а лицо выражало восторженную взволнованность, ибо он по-детски наслаждался самим процессом словоизвержения. Огастин снисходительно улыбался, не столько внимая речам своего друга, сколько любуясь им. Бедняга Джереми! Обидно, что он не способен мыслить молча, поменьше треща языком, — ведь такой одаренный малый…
«Бедняга Огастин! — не переставая говорить, думал в это время Джереми. — Он ведь не верит ни одному моему слову! Нет пророка в своем… Впрочем, неважно… На этот раз я, кажется, действительно нащупал кое-что… Бегство от свободы…» Если Джереми правильно прочел знамение времени, он был ближе к истине, чем понимал сам…
Носком туфли Мэри начала тихонько, ритмично постукивать по полу. Разглагольствования Джереми заглушали эти негромкие нетерпеливые звуки, но Мэри все равно почти не слушала его. Когда-то Мэри считала, что Джереми ослепительно умен и образован; до некоторой степени она продолжала думать так и сейчас, только теперь порой ей почему-то становилось трудно уследить за ходом его мысли. Человек взрослеет (внезапно подумалось ей) даже после того, как он давно стал взрослым.
У Джереми была утомительная способность превращать вполне очевидный здравый смысл в фантастическую бессмыслицу, причем он сам, казалось, уже не в состоянии был отличить одно от другого. И вместе с тем в любую минуту он мог неожиданной фразой осветить край какой-нибудь новой истины, сделать то, чего труженик-тугодум не может добиться, терзай он свои мозги хоть целый месяц. Но сегодня с этой своей идеей «бегства от свободы», он, конечно, хватил через край. Правда, некоторые люди не так оголтело гонятся за свободой, как другие, но разница тут чисто относительная — вопрос темперамента и проворства: никто, разумеется, никогда добровольно не отказывается от свободы — это тираны отнимали ее у людей… Либерализм и демократия, в конце концов, это не просто мода, это извечное стремление, оно заложено в человеческой натуре… Это прогресс…
Каким глубоким недоверием исполнен Гилберт ко всем блестящим умникам такого сорта — к Джереми… к Дугласу Моссу… ко всем оксфордским витиям! «Это гончие, которые могут взять след, но не умеют по нему идти, — сказал он как-то раз. — Это пустомели, не знающие удержу в своей болтовне…» Гилберт в общем-то не разделяет ее страсти к охоте (иначе разве стал бы он терпеть Триветта у себя в конюшне), но он любит пользоваться оборотами охотничьего языка: он прибегает к ним в парламенте, чтобы подразнить консерваторов.
Огастин, по-видимому, ценит независимость и уединение превыше всего. Но все же та или иная форма взаимоотношений человека с человеком (думала Мэри) — это ведь и есть то, в чем в первую очередь проявляется человеческое в людях. И для гуманиста, не верящего в бога, это должно быть драгоценнее всего. Не может же существовать общение вне… вне рода людского, хотя Огастин, видимо, так считает.
Но вот мысли Мэри обратились к тому, зачем могло понадобиться миссис Уинтер так безотлагательно поговорить с ней. Надо бы пойти туда… как только Джереми сделает паузу, чтобы перевести дыхание. О чем это он теперь!
— Вы, анархисты… — услышала она обращенные к Огастину слова.
Но (подумала Мэри) если уничтожить всякую форму правления, как хотят анархисты, тогда даже повелительное наклонение придется изъять из человеческого языка, потому что «правительство» — это не просто нечто, поставленное на верхнюю полку под рубрикой ПОЛИТИКА: управление в том или ином виде пронизывает все отношения людей повседневно и ежечасно. Каждый постоянно управляет и есть управляем. Повелительное наклонение — это основа, на которой выткан священный узор людских взаимоотношений: если вы начнете безответственно раздергивать эту прочную основу, какие-то нити могут порваться, и тогда расползется вся ткань…
— Нет! — вскричал Огастин и так стукнул кулаком по столу, что звякнули бокалы. («Боже милостивый! Она, кажется, произнесла что-то из этой чепухи вслух?») — Ткань не может расползтись, потому что… потому что это всего лишь «новое платье короля»! Нет никакой ткани! Нет никакой основы, нет даже никаких нитей, связующих человека с человеком! Ничего нет!