Выбрать главу
Ликуй, солдат, и громче пой,Да разразится смертный бой!

Всеобщая одержимость войной теперь стремительно набирала силу; и чем больший она приобретала размах, тем безудержней обрастала символами: «Их Серые Орды терзают нежное девственное тело Прекрасной Франции… Русский Медведь, уподобившийся паровому катку, отброшен назад и агонизирует…» И хотя «Владычица морей Британия приперта сейчас к стене», но

Летит по ветру в даль морейПризыв империи твоей:«Враг оскорбил британский флаг,Вперед, мой сын, да сгинет враг!»

«И тогда бронзовотелые сыны Британии во всех концах империи, оставив свои серпы и свои ножницы для стрижки овец, поспешили на зов Матери-Родины», и

Марш, марш, марш! Держите шаг, ребята!

По окончании войны в наступившей затем стадии «пробуждения» наибольшему осмеянию подверглись именно эти «иллюзии любви»: изобретались самые невероятные материалистические мотивы для объяснения порыва, побудившего империю (и Англию, в частности) вступить в войну. Но ведь эта одержимость была подлинной. Почему такой любовный порыв непременно должен казаться фальшивым, достойным презрения или осмеяния? Разве не был этот порыв почти всегда вполне чистосердечным и благородным — особенно пройдя через горнило испытаний?

По окончании войны принято было hupothes[9] считать, что война порождала только чувство ненависти, ибо теперь людям хотелось верить: от всех порождений войны легко можно очиститься. Ненависть же сродни страданию… Так какой же человек, если он в здравом уме, сознательно захочет ненавидеть?

И люди намеренно забывали, что война порождала также и любовь.

Всеобщая одержимость войной стремительно набирала силу, но она еще не превратилась в тот всеобщий кошмар, каким ей предстояло вскоре стать.

А в жизни каждого его собственный кошмар мог начинаться даже красиво и благородно: серебристо-серые кони скачут по цветущим лугам… серебристо-серые птицы парят над устремленными к звездам башнями шумных городов, над алебастровыми куполами, отраженными сверкающей гладью озер… А потом крылья превращались в спеленавшую ноги простыню, полет — в падение камнем вниз, а башни — в качающуюся лестницу без перил, уходящую вверх, в пространство, в никуда.

И вот уже вместо прозрачно-зеркальных озер — разбушевавшийся океан обвиняющих лиц, и бессмысленно вытаращенные глаза обезьян, и хриплые, насмешливые крики попугаев, и каменный гроб в глубине пирамиды, и «смертельные объятия крокодилов», и скользкая, вязкая нильская тина…

Тина Фландрии, осклизлость разлагающихся трупов. Черные, осуждающие глазницы, втоптанные в землю траншей. Розовая, булькающая пена и все пронизывающий смрад.

28

Никогда еще, ни в одну из предыдущих войн, не косила так смерть людей, как в эту, — эта война не шла в сравнение ни с чем.

В одном только сражении при Пассендале одна только английская армия потеряла почти полмиллиона солдат. Но, как правило, войну эту трудно было бы расчленить на отдельные сражения — уничтожение людей происходило непрерывно, без видимой военной цели, хотя, по сути, и в соответствии с определенной военной стратегией, называемой «войной на истощение». Ибо пока по обе стороны от линии фронта между Альпами и Ла-Маншем оставалось еще так много живых людей, военачальникам обеих воюющих сторон не хватало пространства для маневрирования, а только путем маневрирования (как полагали и те и другие) можно было решить исход войны.

Однако западный цивилизованный человек оказался столь плодовит, что очистить пространство, сея смерть в рядах противника и в своих собственных, оказалось делом совсем нелегким. И даже по истечении четырех лет после того, как в общей сложности около четырнадцати миллионов людей было выведено из строя — либо убито, либо искалечено телесно или душевно, — цель еще далеко не была достигнута. В каждой стране мужало новое поколение юношей, чтобы заполнить собою брешь, а потому бреши приходилось создавать снова и снова.

Сверстники Огастина были еще детьми, когда разразилась война, и, как всякие дети, приняли мир, в который пришли, как нечто непреложное, ибо другого мира им знать было не дано. Для них это был нормальный мир, потому что он был нормой их существования. Вскоре они уже с трудом могли припомнить, как было раньше, и в их сознании уже не укладывалась мысль о том, что война может когда-нибудь прийти к концу.

Они просто знали, что после того, как им минет девятнадцать лет, их жизнь едва ли еще долго продлится, и считали это естественным ходом вещей совершенно так же, как все люди вообще считают маловероятной возможность прожить многим более восьмидесяти лет. И в этом девочки существенно отличались от мальчиков: девочкам (одной из них была Мэри) предстояло прожить все отведенное людям количество лет, а их братьям — нет. И так — поколение за поколением — мальчики подрастали, приносили присягу и… спустя некоторый срок от них оставались только имена, записанные в церковном поминании и громко произносимые вслух. По мере того как заполнялись списки, все ближе и ближе подступало время, когда настанет черед другим мальчикам шагнуть в мясорубку войны, но и те, как и их предшественники, подрастая и надевая цветные футболки своей команды, не задумывались над этим.

Ведь, в конце-то концов, только взрослые люди думают о школе как о некоем микромире, некой прелюдии к жизни, для большинства же мальчиков во все времена школа и есть жизнь, и есть вселенная — нечто вроде висящего в воздухе каната, по которому карабкаешься все выше и выше, чтобы пропасть где-то, в каком-то непредставимом будущем. И как правило, они оставались безучастны к окружающему. Лишь порой смерть кого-нибудь из самых близких — отца, быть может, или брата — на какое-то мгновение пробуждала в них сознание того, что быть убитым — это нечто совершенно отличное от нормального перехода в уготованное для взрослых царство теней, что это значит исчезнуть, перестать даже отбрасывать тень на земле.

Когда Генри, двоюродный брат Огастина и наследник Ньютон-Ллантони, был убит, для Огастина изменение «видов на будущее» не имело ни малейшего значения, ибо его истинные виды на будущее — идти общим для всех путем, по которому только что прошел Генри, — оставались неизменными. Однако в другом смысле смерть Генри оставила глубокий след в его душе, внезапно, как при вспышке молнии, пробудив в нем ощущение бренности всего сущего.

Огастину в это время уже сравнялось семнадцать, и он в чине сержанта находился в офицерском военном училище. В этот день с распечатанным письмом матери в кармане он обучал штыковому бою свой взвод мальчиков-новобранцев. Грозно нахмурясь и старательно напуская на себя свирепость, он выкрикивал отрывочные слова команды: «Смирно! На плечо! К бою!» — а мальчики старались как могли и яростно кололи штыками раскачивающиеся соломенные чучела, именуемые «немцами», заученно выкрикивая положенные уставом грязные ругательства, которыми им надлежало разжигать свою кровожадность.

И тут внезапно, как когда-то в детстве, но с необычайной, никогда до этого не испытанной отчетливостью Огастин снова ощутил, что внутри его «мы» существует отличное от этого «мы» неповторимое «я». И одновременно с этим подкрался страшный вывод: именно «я»-то и умирает. «Умру я …» И в ту же секунду он почувствовал, как по животу у него пробежала холодная дрожь и судорогой свело кишки, словно в ожидании штыкового удара.

Лицо его посерело от страха.

А в это время прелестный мальчик — запевала из церковного хора — пронзительно выкрикнул:

— Вот тебе, сучья морда, захлебнись своей сучьей кровью! — Разъярившись, мальчишка дал пинка качающемуся соломенному чучелу и, потеряв равновесие, шлепнулся на задницу прямо в лужу, с грохотом выронив из рук винтовку.

вернуться

9

предположительно (лат.)