Выбрать главу

Но в эту минуту мозг Огастина, уже давно переставший что-либо воспринимать, дал неожиданный и весьма неприятный крен. Огастин резко отодвинул от себя бокал с вином — оно было слишком крепким: сидевшие напротив него за столом люди начали торжественной процессией один за другим уплывать куда-то вдаль. Тогда Огастин для опыта выбрал проплывавшую мимо девушку: уставив на нее немигающий взгляд, он напряг всю свою волю и повелел ей не исчезать.

Ясное, тихое и вместе с тем непроницаемое лицо ее было как недвижная гладь пруда… Огастин почувствовал вдруг, что ему страстно хочется проникнуть взглядом за эту загадочную гладь, прочесть мысли, которые, должно быть, безмолвно роятся там, в глубине этой ясной девичьей души, словно маленькие рыбки на дне пруда… Но, увы, ему не удавалось поймать взглядом ни одной рыбешки, не удалось узреть хотя бы край плавника или серебристой спинки, хотя бы легкое движение хвоста!

Ох, эти души юных девушек… Когда ничто не тревожит их покоя, когда они не боятся посягательств, они так безоблачно прозрачны… Или, во всяком случае, им предначертано такими быть. Но вот закралось подозрение, что кто-то хочет проникнуть в их глубь, и тотчас крошечные мысли-рыбешки взмоют на поверхность и замутят гладь, сделав ее непрозрачно-опаловой, подернутой рябью!

Девичьи чистые души… Как часто их безмятежный покой вызывал в нем восхищение! Сначала едва заметное движение, какой-то светлый отблеск на самом дне, подобно радужной тени скользящий по гравию… Затем внезапно в глазах, посредниках души, бесхитростно и прекрасно, чистым голубоватым пламенем — мысль…

Но этой девушки душа? О, тут все мысли проплывают на такой глубине, где совсем темно от упавшей туда странно густой тени… или, быть может, они прячутся в каком-то загадочном тайнике?

А душа Вальтера? Хо-хо! Громыхание старых высохших костей в изношенной корзине прошлого, которой он беспрестанно трясет у кого-нибудь под носом, восклицая: «Гляньте! Гляньте!»

Огастин с трудом сдерживал икоту — да, он, несомненно, был крепко пьян.

Внезапно воцарившаяся тишина наконец проникла в сознание Огастина. Голос Вальтера потух и замер. Вальтер молча переводил взгляд с одного лица на другое. Этот молодой англичанин — у него еще молоко на губах не обсохло, вишь, как он раскраснелся от вина, самодовольный дурак, щенок! А ведь он совершенно явно совсем его не слушал! Тут Вальтер посмотрел на жену, потом на каждого из своих детей. Все они вежливо внимали ему, и у всех были отсутствующие лица.

А Вальтер так горячо любил их! Ему пришлось на собственной шкуре испытать, как расшатан мир, и — Gott in Himmel![18] — разве не в этом же мире предстоит жить им? И тем не менее, как только он пытался им что-то объяснить, они вот так же замыкались в себе и затыкали уши! А ведь это их собственный «дорогой папочка», не какой-то там посторонний человек подвергался всем этим опасностям и совершал все эти славные деяния!.. Ах, почему он не поэт и нет у него про запас крылатых слов, готовых в любую минуту слететь с языка, подобно птичкам, которых фокусник вытряхивает из рукава! Но не будучи рожден поэтом, он был рожден наследником гордого замка Лориенбург, продолжателем старинного рыцарского рода — так к дьяволу всех низкородных слюнявых поэтов!

Вальтер перевел дух и начал снова:

— И как вы думаете, кого выставили эти красные против фон Эппа в ту весну, четыре с половиной года назад? Они поставили своим вождем этого самозваного поэта, этого еврейского писаку Толлера!

«Толлер…» Во всей пустозвонной речи Вальтера это имя было для Огастина первым отзвуком той Германии, какую он себе представлял, — «подлинной» Германии, которую он ожидал увидеть: Германии Толлера, Георга Кайзера, Томаса Манна, Верфеля, Эйнштейна, всемирно известного архитектора Мендельсона. Вот когда, по-видимому, настал и для него момент каким-нибудь умным, уместным замечанием поддержать беседу.

— Эрнста Толлера! — обрадованно промолвил порядком захмелевший Огастин. — Это же один из величайших немецких драматургов всех времен! Алмаз, — высокопарно добавил он, — в мюнхенской короне.

Наступила ледяная пауза. Слышно было, как у Франца перехватило дыхание, а Вальтер, совершенно пораженный, воззрился на Огастина с таким видом, словно тот внезапно употребил нецензурное выражение при дамах.

— Вот как? Я не имел чести познакомиться с произведениями этого молодого негодяя, — с холодным презрением вымолвил он наконец.

Огастин и сам никогда их не читал — он только повторил то, что слышал в Оксфорде, там всем было известно, что эти произведения хвалил и Ромен Роллан и Бьерн Бьернсен.

Огастин, разумеется, не хотел никого обидеть. Но Адель поднялась. За нею поднялась и дочь. Она быстро обошла вокруг стола, небрежно, словно для забавы, ведя пальцем по краю, наклонилась, поцеловала нахмуренный лоб отца и исчезла следом за матерью.

У Огастина на мгновение мелькнула мысль: о господи, какое впечатление мог он произвести на них? Да, впредь ему следует быть осмотрительнее… Надо сейчас же объясниться с Вальтером.

Но тут он услышал, что Вальтер желает ему доброй ночи.

11

Спальня, в которой поместили Огастина, оказалась большой комнатой с низким потолком и белеными стенами, с дверью, выходившей на лестницу. Обставлена она была темной мебелью и обогревалась стоящей посредине чугунной печкой, в которой весело потрескивали дрова, а длинная труба раскалилась у основания докрасна. Огастин попытался открыть окно, чтобы впустить немного свежего воздуха, но все усилия его оказались тщетными. Не привыкший спать в жарко натопленных комнатах, он сначала как-то даже побаивался уснуть и лежал с открытыми глазами, глядя на рдеющую во мраке раскаленную трубу. Но по мере того, как выветривался хмель, в мозгу его начала беспорядочно твориться работа — с перебоями, как в плохо отрегулированном двигателе, и из этого неуправляемого хаоса стали возникать строчки стихотворения:

Не раз я проникал в речную гладьДевичьих душ, пытаясь разгадатьИх мысли в чистом хрустале улыбки,Всплывавшие из глуби глаз, как рыбки…

Эти начальные строчки понравились ему на первых порах — понравилась их остраненность, в этом было что-то зрелое. Почему все его стихи — а они рождались у него не так часто — не говорят современным языком, языком Элиота или таких поэтов, как Ситуэлл? Нет, у него так никогда не получается… «Из глуби глаз…» Это же нечто совсем викторианское. Викторианский язык?.. «Язык, ты творишь Человека», — сказал однажды Дуглас Мосс. Огастину стало не по себе, когда ему припомнились эти слова.

Из ночной тишины доносились звуки музыки — кто-то играл на фортепиано. Хрупкие девичьи пальцы не могли бы родить эти мощные аккорды, подобные раскатам грома, эту Ниагару lacrimae rerum[19]. Должно быть, кузен Вальтер еще не ложился или обнаружил, что не может уснуть.

Огастин начал размышлять о Вальтере и людях его склада. Неужели их речи отражают их истинную сущность и они и впрямь такие неправдоподобные создания и живут в каком-то странном, вымышленном мире коллективного бытия, которое им представляется «Жизнью», а ему — «Историей»? Или на самом деле они то, чем кажутся с первого взгляда: живые люди, и каждый — личность, каждый сам по себе, как любой англичанин? Действительно ли Вальтер такая фальшивка, какой он хочет казаться? И неужели все остальные здесь — быть может, вся Германия — похожи на него? Вероятно, в этом будет легче разобраться, когда он поближе узнает эту девушку, его дочь… Или хотя бы кузину Адель. Ибо женщины (эту премудрость Огастин внушал себе, уже засыпая), право же, право, одинаковы везде, в любом уголке земли.

вернуться

18

Великий боже! (нем.)

вернуться

19

слез о делах (лат.) — из «Энеиды» Вергилия.