Выбрать главу

Когда они добрались до «Драй Катцен» и доложили о своем прибытии, там тоже уже было полно народу — по большей части стариков, отставных солдат, но почти все здесь были свои, за исключением небольшой незваной и державшейся особняком кучки «Викингов» (эти были себе на уме, и глаза у них так и бегали по сторонам).

Два часа спустя они все еще сидели в «Драй Катцен» и ждали — теперь тоже уже с кружками в руках, разгоряченные, дерущие глотку; но вот на улице раздался скрежет автомобильных тормозов. Прибыл Герман Эссер (молодой газетчик, скандалист и выпивоха), возбужденный, с дико блуждающим взглядом. Все окружили его. Эссер приехал прямо из «Бюргерброй» и сообщил последнюю новость: тридцать пять минут назад, минута в минуту, был дан сигнал. Все завопили так, что затряслись стены. Затем Эссер передал приказ: парадным строем промаршировать через центр города к «Бюргерброй». Наконец-то их призывали к «действию»!

Когда они под гром барабанов, с развевающимися знаменами появились на залитой светом уличных фонарей Бриннерштрассе — теперь уже с винтовками в руках, разгоряченные, горланя во все горло, — к ним отовсюду, из всех переулков начал стекаться народ: мужчины, женщины, дети присоединялись к ним, окружали их со всех сторон и маршировали и рядом, и позади, и впереди, возбужденно выкрикивая: «Революция!» — хотя что это за революция, большинство из них едва ли отдавало себе отчет. Была ли она католически-монархистская и сепаратистская или… еще какая-то, поднятая «Кампфбундом», который тоже чего-то добивается? Крест или свастика? Но то ли, это ли — в любом случае: «Долой Берлин!» — что было одинаково притягательно в глазах баварцев после того, как пруссаки пятьдесят лет задавали здесь тон.

Они с шиком пересекли Кенигсплац. Какой-то мальчишка горделиво вышагивал впереди марширующей колонны и время от времени кувыркался через голову, кувыркался, кувыркался…

Холодной, очень холодной была эта памятная ночь в четверг восьмого ноября в Мюнхене, но снег так и не выпал, и ветреным, непогожим было наступившее затем утро «Каровской пятницы».

13

Когда накануне ночью Огастин улегся в Лориенбурге в постель, комната показалась ему слишком жарко натопленной, но к утру одеяло с него сползло, а печка остыла и в спальне воцарился ледяной холод. В кувшине на рукомойнике вода подернулась пленкой льда.

К тому же здесь, в Лориенбурге, ночью прошел сильный снег. Утром небо было все еще свинцово-серым, но благодаря снегу за окном в доме словно бы посветлело. Огастин, спустившись вниз к завтраку и проходя через холл, заметил, как отблеск этой снежной белизны оживил здесь краски — синюю скатерть на маленьком круглом столике, зеленую обивку кресла, позолоченные завитушки орнамента на большом черном ларе… Краски на фамильных портретах тоже проступили ярче, а желтоватые каменные плиты пола блестели, словно политые водой.

Затем по комнате пробежала мерцающая тень, когда за окном с крутой кровли беззвучно соскользнула на землю снежная лавина — не тяжелой, подтаявшей глыбой, а прозрачным, словно дым, облаком. Огастин обернулся и увидел, как это дымное облако, развеянное едва приметным ветерком, уносится вдаль. Кто-то (бросилось ему в глаза) оставил вечером бутылку пива на подоконнике — пиво замерзло, бутылка лопнула, и среди стеклянных осколков стоял теперь кусок золотисто-янтарного льда в форме бутылки.

Отвернувшись от окна, Огастин увидел двух маленьких девочек, притаившихся в дверной нише; он сразу узнал их — по набитым на лбу шишкам, которые так же желтовато блестели, как плиты пола. Он вспомнил перевернутые санки и улыбнулся проказницам. Но они не ответили ему улыбкой — их глаза были прикованы к чему-то, и на лицах было написано изумление и страх.

Поглядев в направлении их взгляда, Огастин увидел обоих близнецов — Руди и Гейнца. Эти отчаянные велосипедисты-акробаты сидели скорчившись, забившись в самый угол, подальше от глаз, под готическим поставцом на высоких ножках. И все же им не удавалось скрыть, что на шее у них надеты собачьи ошейники с медными бляхами и длинными цепочками, которыми они были прикованы к ножкам поставца. Сгорая от стыда — но отнюдь не из-за совершенного ими накануне преступления, а из-за постигшей их ныне кары, — они недружелюбно и вызывающе смотрели на Огастина.

Их старшая сестра, так привлекавшая к себе внимание Огастина накануне вечером, сидела на корточках к нему спиной и кормила мальчишек, окуная кусочки хлеба в большую миску с кофе; ее длинные белокурые рассыпавшиеся по спине волосы падали до земли. Один из мальчиков так пристально следил за Огастином своим недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей, что поперхнулся, и из носа у него брызнул кофе, а из глаз — слезы. В страшном смущении Огастин отвернулся и на цыпочках поспешил скрыться за дверью, надеясь вопреки всему, что девушка не обернется и не увидит его.

За столом во время завтрака царила напряженная атмосфера, и это с трудом подавляемое напряжение все усиливалось. В Огастине оно вызывало неосознанное беспокойство, ибо о таинственных, происходивших ночью событиях ему ничего не было известно.

В шесть утра Отто поднялся с постели и снова попытался позвонить в Мюнхен, но получил все тот же ответ: «Нет связи». Тогда он позвонил на железнодорожную станцию Каммштадт и узнал, что за ночь из Мюнхена не прибыло ни одного поезда и не поступило никаких вестей. Что же там могло произойти? Движение поездов и связь не нарушены больше нигде, сказали ему. Это в какой-то мере ограничивало область беспорядков. Потому что, если бы Берлин выступил против непокорного Мюнхена или, допустим, Мюнхен пошел на Берлин… Или, если бы Кар и Лоссов бросили своих молодчиков из «Фрейкора», сосредоточенных на тюрингской границе, против «левых» баварских соседей…

Нет, это, по-видимому, ограничивается — пока что, во всяком случае, — пределами самого Мюнхена. А поскольку в Мюнхене всем сейчас заправляет Кар, значит, сам Кар что-то и затеял. И это могло означать только одно — именно то, чего все от Кара и ждали.

Точно так же думал и Вальтер, после того как до него дошли эти скудные сведения: это могло означать только … И сидя в молчании перед нетронутой чашкой кофе, Вальтер чувствовал, что это напряженное ожидание становится просто непереносимым.

У Франца тоже был озабоченный вид, но замкнутый, углубленный в себя, словно его тревога была особого свойства и ни отец, ни дядя не могли разделить ее с ним (как и он не мог разделить с ними их тревоги). Впрочем, один только Франц не преминул учтиво справиться у Огастина, хорошо ли ему спалось (маленькая лисичка не разбудила его своим лаем, нет?), и продолжал оказывать гостю другие мелкие знаки внимания. У Франца под глазами залегли темные тени, словно он вообще не спал всю ночь, и выражение лица стало еще более надменно-презрительным.

«Боже милостивый! — думал простодушный Огастин, поглядывая то на одного, то на другого. — Какое же у них тяжелое похмелье!»

Тут в комнату вошла Мици в сопровождении своих двух маленьких сестричек. Она тоже казалась странно рассеянной сегодня и чуть не наткнулась на стоявший не на месте стул, но Франц, внимательный, как всегда, успел убрать его с дороги.

«Опять грезит наяву!» — подумал Огастин.

Во время завтрака внимание Огастина невольно было привлечено тем, как странно — словно усики или щупальца насекомого — растопыриваются у Мици пальцы, когда она протягивает руку, чтобы взять какой-нибудь небольшой предмет — чайную ложку, например, или булочку с блюда. Иногда она сначала касалась этого предмета только мизинцем и лишь потом — остальными пальцами. Но хотя Огастину исполнилось уже двадцать три года, он в каком-то отношении был еще ребенком, ибо, как это бывает в детстве, некоторые вещи представлялись ему слишком ужасными, чтобы существовать на самом деле. Вот почему и эта жестокая истина так медленно и с таким трудом проникала в его юношеское, еще не омраченное сознание… а истина эта заключалась в том, что, хотя Мици едва исполнилось семнадцать лет, ее большие серые глаза почти полностью лишены были зрения.