Выбрать главу

Всю жизнь… О, эта бесконечность жизни! Мици уже готова была пожелать себе смерти, но что-то, чья-то невидимая рука запечатала ее уста, не дав ей выразить столь греховное желание.

Почему господь наслал на нее такую напасть? Что она сделала, чем заслужила это? Когда она поняла, что на нее надвигается эта беда, разве не молилась она каждым своим дыханием, каждым трепетом своего сердца об избавлении? Почему господь не внял ее мольбе? Если бы Он избавил ее от этого страдания, она бы благословляла Его до конца дней своих, и жизнь свою как благодарственную жертву возложила бы на Его алтарь; она посвятила бы себя лечению прокаженных…

Почему же так прогневался на нее господь? Потому что она грешила? Но все грешат. Даже если она грешнее других, даже если она самая отверженная из всех Его созданий, то ведь нет греха, который не может быть прощен, а она регулярно ходила на исповедь и получала отпущение грехов. Или отпущение грехов, даруемое священником, не доходит до господа? Да, должно быть, так! Ведь чтобы покарать ее столь жестоко, справедливый господь должен был числить за ней непрощенными все грехи, совершенные ею с младенчества, каждый — и самый страшный и самый ничтожный — ее грех!

«О всемилостивый боже, сжалься надо мной…» Но нет, врата Его милосердия были закрыты для Мици. «Пресвятая дева! Ты, что никого не оставляешь своим заступничеством…» Нет, матерь божья отвернулась от Мици.

Мици была отринута небесами.

И по-прежнему хаос необъяснимых ощущений, бессмысленная работа зрительного нерва…

Зачем только родилась она на свет! Ах, если бы этот день, когда ей предстояло родиться, был бы каким-нибудь чудом опущен в календаре и предшествующая ночь сомкнулась бы с последующей без этого промежутка, милосердно не дав осуществиться бытию еще одного человеческого существа, обреченного на эту неизбывную, сводящую с ума слепоту! Зачем была дарована ей жизнь, если жребий ее столь несчастен, столь горек!

Зачем господь послал ее на эту грешную землю, если, послав, он не мог простить ей ее прегрешений?

Но прощение даруется лишь истинно покаявшимся — это она знала; без истинного раскаяния отпущение грехов всего лишь слова, слетевшие с губ священника и тут же растаявшие как дым.

Неужели она недостаточно чистосердечно каялась в своих грехах, когда губы ее произносили исповедальные слова? И Рассудок отвечал: «Да, верно, так, раз не даровано тебе прощения». И значит, всякий раз, причащаясь святых даров, она сама обрекала себя на вечные муки…

Мысль о вечных муках заставила Мици похолодеть от ужаса: ведь тогда ее слепота — лишь земное преддверие ожидающих ее ужасных страданий. Значит, и могила не станет для нее «ложем надежды», ибо она разверзнется под тяжестью ее грехов лишь затем, чтобы тотчас низвергнуть ее навечно в бездонный пламень ада…

О, сколь краток этот миг отсрочки наказания, именуемый земной жизнью, и сколь страшен вечный гнев господа!

Мици была молода, и ум ее был бесхитростен и прост, ее вера бескомпромиссна, сила ее живого воображения велика. Ее душевные муки достигли теперь того накала, которого слабые человеческие нервы выдержать уже не в силах, той грани, за которой совершается наконец неизбежный прыжок из окна шестого этажа объятого пламенем дома.

5

Когда завтрак в столовой подошел к концу, Огастин почувствовал себя неприкаянным, ибо Вальтер тотчас направился в гостиную, предложив Отто, Адели и Францу последовать за ним, и затворился там. По-видимому, у них состоялось что-то вроде семейного совета (под отеческим взором доброго короля Людвига III). Не зная, как убить время до появления Мици, и слегка нервничая, Огастин подумал было попробовать завязать наконец дружбу с ребятишками. Но он знал, что это будет нелегко: прежде всего возникали трудности из-за его «правильного» немецкого языка, а кроме того, по заведенному обычаю, детей заставляли каждое утро и вечер, обойдя гуськом вокруг стола, церемонно целовать ему руку, что никак не способствовало установлению дружеских отношений. Пожалуй, лучше будет немного подождать, решил он. (Огастин никогда не чурался детей, но с таким суровым квартетом ему еще не доводилось сталкиваться.) К тому же он вдруг вспомнил, что сегодня суббота: значит, он провел в Германии полных трое суток, не послав Мэри даже открытки.

А от Мэри уже пришло письмо: «Полли простудилась, кашляет…» (О том, что Нелли и отец погибшего ребенка поселятся теперь в уединенном псевдоготическом «Эрмитаже», Мэри не обмолвилась ни словом, считая, что, пока время не залечит раны, с этим сообщением лучше повременить.)

Но, взявшись у себя в комнате за письмо, Огастин обнаружил, что ему трудно сосредоточиться на отчете о своем путешествии, так как мысли его неуклонно возвращались к Мици. А сообщать Мэри о Мици у него пока не было охоты — он сделает это, когда объяснится с ожидавшей этого объяснения Мици и с ее отцом и все будет решено. Ему даже в голову не приходило, что тридцать шесть часов с момента знакомства могут показаться Мэри слишком коротким сроком для принятия такого решения; наоборот, бедняга простодушно боялся, что, напиши он Мэри что-то не вполне определенное, она сочтет его и Мици безнадежно отсталыми из-за того, что они так долго медлят.

Словом, письмо Огастина плохо подвигалось вперед, и в конце концов он отложил перо и начал бесцельно слоняться по комнате и от нечего делать заново рассматривать картины на стенах. На одной из них на берегу реки, в отдалении, была изображена группа людей, которая заинтересовала его еще раньше, — фигуры на картине были так малы, что он никак не мог разглядеть, чем они занимались. То ли купались, то ли ведьму топили?

Вот если бы ему забраться на ту маячившую в глубине замшелую монастырскую колокольню да навести на них телескоп, который у него был в детстве! Живо припомнилось Огастину, с каким удовольствием разглядывал он, оставаясь невидимым, такие же далекие группы людей. И тут новая мысль поразила его: ведь теперь он без всякого телескопа может совсем вблизи изучать незрячее лицо Мици! Он может смотреть на нее с любого, самого близкого расстояния, ничуть ее этим не оскорбляя, может разглядывать ее, как разглядывал когда-то тех… тех маленьких девочек там, в саду! И от этой неожиданной мысли сердце затрепетало у него в груди, как рыба в сетях.

Вспомнив про телескоп, он невольно глянул в окно на просторный двор внизу. И к своему изумлению, увидел Мици: одна-одинешенька она брела там по снежным сугробам.

Мици решительно (он видел это) прокладывала себе путь в снегу, пробираясь вдоль фасада дома; она прошла до самого угла двора, где намело особенно большие сугробы, и брела уже почти по пояс в снегу. Потом она повернула под прямым углом вдоль боковой стены замка (как видно, не решаясь срезать угол и пойти напрямик через двор), нащупала дверь, которую искала, отворила ее и скрылась за ней.

6

Когда охваченная отчаянием Мици билась, как птица в силке, в плену своих нетвердых религиозных представлений, ища выхода из беспросветного горя, она услышала голос (услышала столь же явственно, сколь явственно почувствовала божественную руку, запечатавшую ее безмолвно вопрошающие уста), и голос этот сказал: «Подумай, хорошенько подумай, Мици!» И в то же мгновение она нашла ответ. Да, есть у нее на душе один страшный грех, в котором она ни разу не покаялась и не призналась на исповеди, потому что до этой минуты даже не понимала, что грешит: всю жизнь она считала себя обиженной судьбой, потому что зрение ее было слабее, чем у других детей, и ни разу не возблагодарила господа за то, что хотя бы такое зрение было ей даровано.

И лишь теперь, утратив его, она поняла, сколь драгоценно было то малое, что она имела. Пусть ей не так легко было, как другим, но насколько же легче, чем теперь! А как упоителен, как необычайно прекрасен был мир, в котором она жила! Мягкие, размытые очертания окружающих ее вещей-призраков; радужные пятна света — переливчатые, сменяющие друг друга, как в калейдоскопе; ярко-фиолетовые мерцающие абрисы вокруг того, что было окнами; роскошные, блистающие короны зажженных ламп; узорчатые, как мрамор с прожилками, небеса; пятнистые, разноцветные движущиеся колонны — ее близкие и друзья, и неподвижные колонны — деревья…