«Болван! — тут же возразил он сам себе. — Ты же совсем ее не знаешь. Тебе абсолютно не на что надеяться».
Если бы Мици, как это часто бывает в жизни, отдала предпочтение кому-то другому… Но в том-то и дело, что никакого другого нет! Есть только эта вечно умирающая и вечно живая фигура на кресте, не игравшая прежде никакой роли в жизни Огастина и приводившая его теперь в содрогание.
Но какие же потемки — средневековые потемки — душа Мици, если она могла допустить хотя бы мысль о монастыре! Это просто не укладывается в сознании! Ну возможно ли нечто подобное в наш век? И как могут ее родители мириться с этим, почему не покажут они Мици психиатру? Их он тоже не понимал, решительно не понимал. Да если на то пошло, понимал ли он здесь хоть кого-нибудь? Не исключая, пожалуй, даже милейшего Рейнхольда. У всех у них, если получше приглядеться, в какой-то мере… мозги набекрень (взять хотя бы Франца!). Вам кажется, что вы понимаете, как работает их мыслительный аппарат, а на самом-то деле вы понять этого просто не в состоянии. Они, эти немцы, существа совершенно иного порядка, нежели мы.
Ох уж эти немцы … С этой их страстью к политике, словно пресловутый человеческий «коллектив» и в самом деле нечто реально существующее! Этот лес … Миллионы зловещих, неотличимых друг от друга, взращенных человеком вечнозеленых деревьев…
— О господи, я хочу прочь отсюда! — громко вырвалось у него, и мгновенно с беспощадностью ударившей рикошетом пули стволы деревьев огрызнулись в ответ: «Прочь отсюда!»
31
Бесцельно пробродив по лесу несколько часов, Огастин внезапно вышел на опушку. Местность показалась ему незнакомой. В лесу ему не было видно солнца из-за деревьев, и теперь он не знал, в каком направлении шел: возможно, просто кружил по лесу, и «дом» мог оказаться где-то тут за поворотом или в десяти милях отсюда. Оглядываясь по сторонам, он не увидел ни единой знакомой приметы.
Он чувствовал смертельную усталость. В обычных условиях он без труда мог пройти тридцать миль, но сегодня страшное душевное напряжение подействовало на мышцы, создав в них бесчисленные крошечные очаги сопротивления, взывавшие к бездействию, к расслаблению, к покою, и от этого тело у него ныло.
Выйдя из лесного сумрака на слепящий снежный простор, Огастин вглядывался в даль, заслонившись от этого блеска рукой, ища глазами кого-нибудь, кто указал бы ему дорогу. И ему повезло: совсем неподалеку он увидел какое-то строение и коренастого пожилого мужчину — судя по одежде, зажиточного крестьянина, — торопливо шагавшего в сторону этого строения. Собравшись с силами, Огастин побежал ему наперерез, и тот, увидев его, приостановился.
Когда фермер увидел этого человека — явно нездешнего, явно барина и явно сбившегося с дороги, а теперь бежавшего к нему через снежное поле, — три различных причины побудили его пригласить незнакомца под свой кров: любопытство, сочувствие и желание похвалиться домом. Огастин же слишком обессилел, чтобы противиться; к тому же он и сам жаждал присесть и отдохнуть. Он последовал за хозяином, не глядя по сторонам — ему-то уж было совсем не до любопытства. Его по-настоящему интересовало только одно — какой-нибудь предмет, на который можно сесть.
Его пригласили в гостиную, где все стены были украшены рогами, и угостили слоеной ромовой бабой. Но Огастину в его состоянии пирог показался безвкусным, и он с трудом мог проглотить кусок. Но когда ему налили рюмку домашней сливянки, он хлебнул глоток и сразу почувствовал себя лучше.
Он начал понемногу поглядывать по сторонам. Все эти десятки оленьих и всяких прочих рогов… Что это, охотничьи трофеи, украшения или просто вешалки для шляп (вернее, для бесчисленного количества шляп)? Вместо собаки на ковре перед камином — кстати сказать, и камина тоже не было, — меховой коврик на полу, сам бывший когда-то собакой! Здорово тут у них все идет в дело… Он наклонился и почесал собаке за ухом (они предложили ему еще рюмочку, но он отказался наотрез — черт побери, эта их сливянка забористая штука!).
В каждом свободном от рогов промежутке стены висело либо деревянное резное распятие, либо деревянные резные часы с кукушкой — либо одно, либо другое — и еще два чудовищных портрета маслом, и Огастин невольно вздрогнул, уловив необычайное сходство лица хозяина с лицом его матери на портрете, несмотря на ее подвенечный убор и отсутствие бакенбардов. Он отвел глаза от портрета и приветливо улыбнулся этому симпатичному пожилому крепышу.
Ему снова попытались наполнить рюмку, но он снова отказался.
А тем временем продолжались расспросы. С такой умопомрачительной тактичностью, так церемонно, что отвечать как попало было бы просто невежливо. Выяснив, что их гость англичанин, хозяева, как видно, были очень заинтригованы и пожелали узнать все, что он мог им поведать о короле Георге.
Не дав Огастину опомниться, они повели его показывать свои владения. Никогда еще не доводилось ему видеть, чтобы комнаты были так загромождены всякого рода имуществом. Спальня за спальней, и в каждой — по три-четыре кровати, и на каждой кровати — по три-четыре перины, а поверх них еще целая гора всякого рода покрывал, и трудно было поверить, что кто-то может на этих сооружениях спать. Все платяные шкафы были буквально забиты одеждой, а сверху на шкафах стояли к тому же картонки, и хозяева почли своим долгом каждую снять, раскрыть и показать ее содержимое. Все эти вещи, как понял Огастин, доставались в приданое и накапливались в течение трех поколений. Ни одна из них, по-видимому, никогда не была в употреблении — они представляли собой просто капитал, подобно золоту в банке. А счастливые обладатели его сияли… Вот уж эти-то люди не были обуреваемы никакими сомнениями, они точно знали, чего хотят, — и обладали этим! Внезапно горе тугим узлом перетянуло Огастину горло, но он тут же совладал с собой.
Хозяева сказали Огастину, что отсюда рукой подать до Дуная и до железной дороги, но до Лориенбурга довольно далеко. До станции же было мили две, и до поезда оставалось времени мало, но хозяева никак не хотели отпустить его, пока он не поглядит на их коров — ну хотя бы только на коров.
Одна дверь из передней вела в гостиную, другая — прямо напротив — в конюшню (так что Огастину пришлось, хоть мельком, но поглядеть и на лошадей). За конюшней был расположен хлев (Огастин поглядел и на свиней), а за ним помещался коровник — коровы, коровы в несколько рядов, и все, как одна, пестрые — белые с рыжими пятнами («А какой породы коров держит король Георг в Сендринеме?» Господи, откуда мне знать!). Все равно сендрименские коровы не могут быть краше этих! При виде своих замечательных коров фермер, казалось, готов был прослезиться, и Огастин невольно поглядел на коров с интересом. А тут мальчишка пригнал молочных телят, и Огастин должен был полюбоваться, как эти маленькие дурачки тянутся к любому вымени без разбора и как чужие коровы-матери беззлобно отпихивают их в сторону.
А когда они выходили из коровника, одна корова, перестав лизать своего теленка, произнесла Огастину вслед: «Ты сам не понимаешь, как тебе повезло!»
Огастин в изумлении оглянулся. Нет, ему померещилось, эта была просто корова.
Посещение фермы помогло Огастину немного развеяться и прийти в себя, но, когда он вышел на дорогу и зашагал по ней, печаль снова, словно морская болезнь, начала волнами подкатывать к горлу, и в эти минуты все вокруг теряло краски и ноги отказывались шагать дальше.
Даже в самые легкие, приятные дни, проведенные Огастином в Германии, все, что его здесь окружало, всегда казалось ему чем-то ирреальным, все, до самых мельчайших деталей, походило на цветные картинки из детской книжки. Даже снег, по которому он сейчас шагал, был какой-то другой, не такой, как в Англии. А лес вдали был цвета «викторианской» зелени, напоминая скорее театральный занавес, чем деревья; граница леса была обозначена четко (и за этой чертой ни одно дерево не росло отдельно, само по себе), и тем не менее все эти лесные массивы казались какими-то бесформенными, словно их случайные границы не имели никакого отношения ни к природе, ни к характеру местности. И поэтому пейзаж (на его взгляд) был совершенно лишен той прелести, которой (на его взгляд) обладал почти каждый английский пейзаж.