– Нельзя, Мечко, – проговорила тихо. Они, завернувшись в его плащ, лежали на груде листьев. Мечислав прислонился спиной к сосне, по которой медленно полз от нижних веток кроны по красному стволу широкий луч, янтарем подсвечивая капли смолы. Ванда прижалась к груди князя, нежно поглаживая пальцами кожу, проводя по краю ворота. – Лисы не позволят. Когда приводят в лес из деревни новую Лаппэ, она от всего людского отрекается. Я в четыре года отреклась, когда меня тетка Надзея от мамы забрала и перед лисами поставила. Не могу я уже вернуться к людям. Через меня теперь земля эта с тобой говорит. От нее я величайшее счастье в дар за служение получила – тебя и… твою любовь. Вдруг, если захочу вернуться, прогневается Лапекрасташский лес? Мы с тобой – ты и я, Мечко, за всех людей Лисьего края в ответе. Ты – мечом, я – наговором. А если прогневается лес – сам знаешь, что с ними будет…
– Знаю, – проговорил Мечислав и замолчал. Не решился сказать того, что крутилось в голове: – Не с ними. Знаю, что с нами будет. Прогневавшего землю князя старейшины развенчают, а потом свои же и убьют. А предавшую лис Лаппэ разорвет стая.
Было так. С тех пор, как погиб на охоте последний из рода исконных князей, не оставив наследника. Лисы привели чужака, тогдашняя жрица вывела его на поляну и назвала князем Лапекрасташа, а растерянные старейшины чужака приняли и поклялись хранить верность тому, кого назовет владыкой земля.
С тех пор и приходится князьям из чужого рода то и дело возвращаться в лес, чтобы подтвердить – не передумала земля, принимает, хранят лесные боги Лисий край и его властителя. Одна беда – десять лет приводил Мечислава на ковер из листьев совсем не княжеский долг.
Трудно было, но чудесную, шальную мечту Мечислав почти забыл – загнал в душу так глубоко, что даже Ванда успокоилась. Разгладилась складочка между золотистых бровей. На долгих семь лет.
Жаль, таков закон жизни, а он выше всех законов княжеских – меняется все, как ни противься переменам.
Они сидели за столом друг напротив друга. В тусклом, прерывистом свете факелов волосы, бороды, брови старейшин казались клочьями седого болотного мха. Мечислав положил руки на стол, сплел покрытые шрамами пальцы.
Никто из старейшин не проронил и слова. Взгляды говорили. Князь читал в них досаду, горечь, разочарование отца, любимый сын которого, гордость и отрада, повел себя постыдно. Недостойно.
– Мечислав…
Он даже не понял в первое мгновение, кто заговорил. Не смотрел на них. Сверлил взглядом столешницу, пытаясь проследить за узором на отполированном, натертом воском дереве.
…огненный сполох пушистого облака волос, так сладко пахнущих цветущей липой. Волос, на кончике каждого из которых зажигает ослепительную искорку встающее солнце…
– Мечислав…
Князь стиснул кубок, до краев полный хмельного меда. Стиснул так, что заболели суставы, до мертвенной бледности пальцев. Кажется, еще чуть-чуть – и, не выдержав напряжения, из-под ногтей брызнет, как сок из перезревшей клюквы.
…чуть припухшие от бесконечных поцелуев алые губы. Такие теплые, такие щедрые, такие ненасытные, такие безжалостные…
– Князь…
Что он мог ответить. На эти горькие тяжелые взгляды, на невысказанные слова.
Он не раз ходил один на матерого медведя. Помнил острый звериный дух, мешающийся с прелой листвой. Смрад из распахнутой пасти. Ярость и мощь косматого тела, перед которым человек так слаб и смешон. И только дерево и железо рогатины, что кажется такой ненадежной перед этой свирепой силой, да нож за поясом. Нож, которым нужно ударить только раз…
И он пропарывал лезвием бурую шкуру, без страха и жалости. А теперь сам, казалось, пер на рогатину большой косматой тушей, дожидаясь ножа.
Он выгребал в одиночку во время бури на Седом озере поздней осенью, когда ледяная вода то и дело перехлестывает через борт. Костенеющими пальцами стискивал весло уже не потому, что должен, не в слепом желании спастись, сохранить жизнь. Просто потому, что иначе не мог – пальцы свело от холода и напряжения, и сейчас их можно не разогнуть, а лишь отрубить. Волосы, брови, ресницы, усы смерзались сплошной ледяной коркой. И над ним было только затянутое непроницаемой чернотой небо, и он молил о луне, о звезде… Но ветер срывал кожу с лица, и в его стонах слышались причитания плакальщиц… А когда из-за рваного облака показался край лунного диска – он едва не заплакал сам, понимая, что услышан.
И сейчас с его плотно сжатых губ готова была сорваться единственная просьба, мольба – не отбирать бледный узкий луч света, не оставлять его одного в ледяной темноте.