Первой со стороны улицы была спальня родителей. Потом кухня, потом шли сени, отделявшие жилую часть дома от сеновала и сарая. Так что зимой можно было проходить на сеновал и в сарай, не выходя из дому.
Со стороны двора к сеням пристраивалась небольшая прихожая, где стоял ларь с зерном и откуда топилась большая печь, в которую был вмонтирован огромный котел. В нем жарили ячмень и пшеницу для «кофе», который называли «припс», а также пережаривали мясо откормленной на зиму свиньи. Когда жарили пшеницу, то румяную, до кондиции кофе еще не дошедшую давали нам в качестве лакомства. На праздники в котле варили на всю общину борщ.
Все это сооружение из столбов, балок, реек и камыша обмазывалось глиной, смешанной с соломой и коровьим навозом, и дом был готов. Почти все дома в селе были такой постройки. Земляной пол выравнивался и также смазывался слоем глины, смешанной с навозом. Иногда пол покрывали толем. У нас в одной комнате на полу был толь, а в спальне моих родителей, она же и «зал», пол был глиняный. Раз в месяц или немного реже, в любом случае перед праздниками, пол «обновляли», и тогда во всем доме пахло свежим навозом и печеным. Эти запахи до сих пор ассоциируются у меня с ожиданием праздника, с чувством родного дома.
Покрытый толем пол кухни красили коричневой, так называемой половой, масляной краской. В кухне стояла плита, на которой готовили. Плиту летом топили соломой и полынью, а зимой — заготовленным летом кизяком. Из коровьего навоза, смешанного с соломой и половой, лепились брикеты, похожие на маленькие кирпичики. Их сушили на солнце и складывали в штабеля.
Однажды, когда родителей не было дома (они были в гостях в соседнем селе), из печки выкатился уголек и скатился с расстеленного перед топкой листа жести на толь. Толь, покрытый густым слоем краски, загорелся и сильно задымил. Весь дом наполнился едким дымом. Мы, дети, выскочили на улицу. Кто-то побежал к Реймерам, нашим родственникам, жившим неподалеку. Дядя Андрей прибежал и первым делом решил открыть кухонное окно, рама которого была забита гвоздями и покрашена голубой краской. Он пытался открыть окно то одним, то другим инструментом, но у него ничего не получалось. Тут ему под руку попались коньки, которые были у нас одни на всех. Пользуясь коньком как стамеской, он, наконец, открыл окно, влез в дом и потушил огонь.
Грустный, держал я в руках конек с отломанным концом. Все, теперь на этих коньках уже не покатаешься. Не помню, чтобы я переживал за дом. А вот то, что конек сломали, еще долго причиняло мне боль. Даже в Казахстане, куда мы переехали в 1957 году, когда уже гонял на своих собственных коньках, играл в хоккей на залитой водой из неисправной водопроводной колонки и обледенелой улице, я вспоминал о сломанном коньке с глубоким сожалением. Может быть, потому, что это была моя первая осознанная утрата.
Пол в кухне на следующий день покрыли новым толем и покрасили новой краской. Я не знал, что масляная краска сохнет долго и, сгорая от любопытства, вошел в новую кухню, оставив пыльные следы. Мать сердилась, а отец сказал: «Он же не нарочно. Оставь его. Это же только пол».
ЗИМА
Пурга. Это слово вызывало у жителей нашего села страх. Когда зимой начинался снегопад с ветром, то в первую очередь люди вспоминали тех, кто был в пути. Почти каждую зиму кто-нибудь, попав в пургу, замерзал в пути.
Зимой в соседние села люди ездили на конных санях или на санях, прицепленных к тракторам. Но даже тракторам в метель трудно было пробиться из одного села в другое. Зимними вечерами взрослые собирались за нашим круглым столом и рассказывали друг другу истории одна страшнее другой. Посреди стола стояла «семилинейная» лампа, освещавшая только лица, а углы комнаты оставлявшая в тени, что придавало рассказам особую таинственность и достоверность.
Я засыпал под этот полушепот рассказчика, и мне снились волки и заблудившиеся в пургу люди. Я часто не мог различить, что видел во сне, а что слышал от взрослых. Иногда я от этих снов посреди ночи просыпался и, слыша мерное дыхание родителей, успокаивался и вновь засыпал. Иногда я плакал, и мама брала меня на руки и успокаивала. Она подносила меня к замерзшему, покрытому чудесным узором окну и показывала на улицу: «Смотри, там никого нет». Я сначала пугался собственного отражения в окне. Снега намело до половины окна, и мне было странно видеть сугроб «изнутри».
Утром, когда пурга утихала, отовсюду слышался скрип шагов по плотному снегу, голоса людей, откапывавших двери домов, радостный лай собак, получивших, наконец, свободу бегать по улице. На Алтае двери в домах открывались вовнутрь, а не так, как обычно, наружу, чтобы можно было выйти из заметенного снегом дома.