Выбрать главу

Оживленно и интересно шла беседа, которую он вел без труда, ни на секунду не возникало впечатления, что он не полностью сосредоточен на разговоре. И все же полностью сосредоточен он не был. Моя жена, наблюдавшая за многочтимым гостем не менее внимательно, чем я, может подтвердить: в те полтора или два часа, что он сидел на диване, спиной к большому окну и к Дженерозо, его пытливые, любопытные, влюбленные наперекор всякой серьезности в жизнь глаза возвращались независимо от разговора к корзинке с кошками, матерью и ее детенышем. С любопытством и удовольствием следил он за ними, особенно за котенком, когда тот поднимал головку и едва прозревшими глазами удивленно разглядывал большой неведомый мир, когда, спотыкаясь, с трудом пробирался к краю корзинки, отваливался и, вытянув туловище, на нетвердых ножках полз назад к матери. Это был тихий взгляд управляемого и привыкшего к обществу, благовоспитанного лица, но в его взгляде, в упорстве, с каким он вновь и вновь возвращался к своей цели, чувствовалась та великая сила, которая правила его жизнью, гнала его в Африку, в Англию, в Германию и Грецию. Этот взгляд, эта великая открытость, тянущаяся к чудесам мира, был спокоен к любви и состраданию, но был совершенно не сентиментален, при всей увлеченности в нем была какая-то объективность, его первопричиной была жажда познания.

В год моего семидесятилетия Жид что-то написал обо мне, немецкий вариант появился в «Нойе цюрхер цайтунг». Затем вышло французское «Паломничество в Страну Востока», и к нему он написал небольшую заметку, которую можно найти среди статей его последней книги. Я давно обязан был поблагодарить его за это. Наконец, за несколько недель до его смерти, я собрался написать ему письмо, о котором не знаю, успел ли он его прочесть. Да это и неважно, но я рад, что я его успел написать. Вот это письмо:

Монтаньола, январь 1951

Дорогой, глубокоуважаемый Андре Жид!

Ваш новый переводчик Люсберг прислал мне Ваши «Осенние листья», я прочел уже большую часть этих воспоминаний и размышлений и счел бы теперь некрасивым и неправильным благодарить того за его дар, прежде чем пошлю Вам наконец снова привет и благодарность.

Мне давно следовало бы это сделать, но я уже долгое время живу в покорной усталости, а это не то состояние, в каком посещают старших и почитаемых. Но усталость может ведь продлиться и до конца, а мне все же хочется до того еще раз заверить Вас в моей неизменной, а в последние годы еще возросшей благодарности и симпатии.

Люди нашего склада стали теперь, так кажется, редкостью и начинают чувствовать себя одинокими, вот почему это счастье и утешение знать Вас еще как любителя и защитника свободы, личности, своенравия, индивидуальной ответственности. Большинство наших более молодых коллег и, к сожалению, очень многие из нашего поколения стремятся к совсем другому – к единомыслию, будь то римское, лютеранское, коммунистическое или какое-либо еще. Нет уже числа тем, кто довел это единомыслие до самоуничтожения. С каждым поворотом прежнего товарища к церквам и коллективам, с каждым отступничеством коллеги, который слишком устал или отчаялся, чтобы оставаться отвечающим за себя одиночкой, мир становится для нашего брата беднее, а дальнейшая жизнь труднее. Думаю, что то же самое происходит и с Вами.

Примите же еще раз привет от старого индивидуалиста, не собирающегося подключаться ни к одной из больших систем.

Некролог (Написан для торжественной программы парижского радио, посвященной памяти Андре Жида)

Когда коллега, который был образцом, мастер слова, покидает нас после долгой жизни и богатого урожая благородных творений, причины для скорби, собственно, нет. Ушло смертное, остается нетленное. Товарищ, еще только что достижимый, от которого могло прийти письмо сегодня или завтра, исчез и уже не дает ответа, но он не превратился в ничто, он продолжает существовать в плеяде, к которой принадлежат Монтень, Вольтер, Флобер. Вот утешение, имеющееся у нас наготове при смерти многочтимого и любимого мастера, хорошее утешение, оно еще подтвердится. Но в час, когда нас постигает такая утрата, сердце говорит другим языком, оно знать не желает о мудрости, оно настаивает на своей любви, а потому и на своем праве на скорбь и печаль. Так было со мной, когда до меня дошла весть о смерти многочтимого друга: пропала какая-то частица света, какая-то частица тепла, какая-то частица жизни и радости, мир стал на какую-то тень тусклее, существованье на сколько-то холодней и бедней. Да, остались книги, творения, а с ними – память о личности – по возможности вновь обменяться мыслями с теперь бессмертным, надежды еще раз увидеть его умное, сколь же нервное, столь и спокойное лицо – их не стало. Прежде чем мы, знавшие его и любившие, присоединим его имя к вечным для нас именам, нам суждены горестное прощание и гнетущая боль.