Из фойе долетают приглушенные звуки оркестра — молодежь танцует. Она танцует теперь свои, неведомые Ивану Тимофеевичу, танцы. Какой-то шейк, твист и еще что-то.
Он задумчиво смотрит в большое окно. Стена дождя мотается от ветра, как полотно: то прогибается парусом, то становится косой, то валится на землю, то опять упруго выпрямляется и, пошатываясь, стоит до неба.
Впечатления, которые заполнили его сегодня на улицах, пахнувших югом, все еще жили в душе, и не хотелось расставаться с ними. Забыв, что у него во рту дымится папироса, он рассеянно вытащил из портсигара вторую и поднес было к губам, но очнулся и сунул обратно.
Рядом, на подоконнике, почему-то оказывается баян, Иван Тимофеевич проводит рукой по сжатым мехам, осматривает его. Это продукция городской артели «Симфония». Иван Тимофеевич кладет на подоконник спичечный коробок, а на него дымящуюся папиросу, перебрасывает ремень баяна через плечо; пальцы его бегут по перламутровым кнопкам, и в тишине проливается чистый, прихотливо-извилистый ручеек звуков.
— Иван Тимофеевич! Да неужели ты играешь на баяне? — изумленно восклицает генерал Свищев, разглаживая морковные усы.
— Нет, ты действительно играешь? — Курганов даже приподнялся.
Иван Тимофеевич обводит всех глазами, и его суровое лицо с щеточкой усов смягчается, глаза молодеют, искрятся. Он закрывает их и неожиданно бросает пальцы левой руки на белые клапаны, растягивает цветные мехи, и баян запевает сначала тихо, томяще медлительно. Это началась лезгинка.
Звуки крепнут, они убыстряются и убыстряются, вот уже у людей задвигались руки и ноги, требуя пляски. Наконец лезгинка грянула с такой пронзительной страстью, что генералу померещились скачущие джигиты в черкесках, в папахах, с кинжалами в зубах.
Но всех поразила не столько игра, сколько то, что произошло с Иваном Тимофеевичем. Сквозь его суровое, морщинистое лицо, коренастую, медвежью фигуру проглянул другой человек. И все мысленно увидели вместо седых волос лохматый русый чуб, лихие, с прищуром глаза, кепку, сбитую на затылок. Перед ними был песенник и плясун, душа студенческих вечеринок.
— Да ты, брат, мастер! — удивляется председатель горсовета.
— По мастеру и закрой, — хохочет Свищев.
— Мастер и из печеного яйца живого цыпленка вытащит, — басит Курганов.
А у Ивана Тимофеевича ноги ходят, плечи ходят, летают пальцы, смеется лицо…
Он поворачивает голову: в дверях стоит не то Галя, не то Зиночка. Или это ему чудится? На миг он закрывает глаза, а потом снова смотрит сквозь ресницы; в дверях стоят обе. Иван Тимофеевич встряхивает головой, и раздвоившаяся от влаги на ресницах Галя теперь стоит уже одна. Смотрит на него и улыбается.
А дождь между тем стих. Иван Тимофеевич водружает баян на место.
— Поиграли, и будя, — смеется он. — А теперь домой, к старухе на печку.
За ним выходят все.
— Я машину вызвала, — говорит Галя. Рядом с ней две подружки, вздыхая, поглядывают на новенькие туфли и на лужи.
— Садитесь, — распоряжается Иван Тимофеевич.
Девчонки стесняются, отнекиваются, но все же наконец влезают в машину.
— Вася, развези их по домам, — приказывает он шоферу.
Галя высовывается в незакрытую дверцу.
— А вы?
— Я пройдусь, счастливо.
Иван Тимофеевич идет, подняв воротник плаща.
Провода в каплях похожи на бусы. Газоны обдают запахом увядания. Вдоль прямой мокрой улицы выстроились цементные столбы, протянув дуги с фонарями. Они бросают вниз множество голубоватых конусов света. Во всю длину проспекта роятся, плывут и сыплются огни машин, троллейбусов, автобусов, трамваев. Они налетают на Ивана Тимофеевича и проносятся мимо, точно он идет против течения мерцающей реки.
Да не в душе ли пролился этот благодатный дождь? Почему же в ней так зазеленело — по-прежнему, по-старому, по-забытому?
В черном небе летит невидимый самолет. Вспыхивают резкие, как выстрелы, красные огоньки на хвосте и крыльях. Давным-давно вот так же проплывала над деревней стая серых гусей. Гуси несли на крыльях мороз. Босоногий Ванюшка почему-то встревожился, запечалился и побежал по полю. Он бежал, махая гусям кепчонкой: «Постойте! Эй, куда вы? Не улетайте!» А гуси под облаками все плыли, расширяя и расширяя перед Ванюшкой синюю даль. И потом долгие годы манила его эта самая гусиная даль. И он ушел в нее. Замелькали города и годы. И заглохли голоса гусей. А сейчас он услыхал их с новой силой…