Выбрать главу

Нелепо и сильно потирая лицо и горло, боясь разреветься, я иду среди спокойных, деловитых людей к полкам, беру пухлощекую, припудренную мукой, буханку ситного, осторожно, как цыплят, подхватываю под брюшко невесомые желтые булочки, плачу за все это копейки и выхожу.

Выхожу в дождь или в солнце, в пургу или в листопад и шагаю домой, испытывая какую-то неловкость из-за того, что я, как язычник, ходил в хлебном храме, не сняв шапку…

Сны

Уже десять лет, как я расстался с театром, но все эти десять лет мне снятся актерские сны. То я опаздываю на сцену, то, выйдя, забываю текст роли, то стою где-нибудь за кулисами и в темноте, среди нагромождений декораций, шепчусь с актрисой, которую любил когда-то…

Разные сны посещают меня. Я видел себя мальчишкой среди голубей. Будто я, теперешний, стою в отцовском дворе и смотрю на крышу. А там, на фоне облаков и неба, мальчонка в трусиках: легонький, тоненький, коричневый от загара. Он взмахивает руками, словно хочет взлететь, и на миг мне кажется, когда срывается шумная стая, что он действительно летит среди белых, черных, желтых и рябых голубей. Но вот птицы уходят вверх, начиная круговой полет к облакам, а мальчишка остается на крыше. И я, стоящий на земле, знаю, что это я вижу себя.

Тут ко мне подходит мама и говорит: «Ведь ты же упадешь с крыши и разобьешься!» А я смеюсь и говорю: «Ничего! Не разобьюсь! Дай человеку пожить среди птиц. Дай мне почувствовать себя крылатым!» И так мне радостно, что я просыпаюсь от счастья…

А потом мне как-то опять приснился театр. Я сидел в маленькой гримировочной и видел в зеркале свое молодое лицо без очков. А над моей головой там, в зеркале, я видел милое, светлое лицо студентки Ниночки. Стоя сзади меня, она, как театральный парикмахер, металлической расческой с ватой между зубцами расчесывала мои темные, без единой сединки волосы, чтобы надеть парик. И она тихонько спрашивала меня:

— Ты будешь всегда меня любить?

— Всегда, всегда!

— Мы же ведь не расстанемся?

— Ни за что?

— Ты лучше всех на свете.

— Нет, это ты лучше всех на свете.

И что-то происходило с моей душой непонятное. Я почему-то не радовался, а плакал во сне. Наверное, какая-то частица моего сознания бодрствовала, и она понимала, что уже нет меня такого, какой отражается в зеркале, и что нет уже такой студентки, и что любили мы друг друга недолго, и что разлучились очень скоро, и не оказались самыми лучшими на свете…

И я понимаю теперь, что сны — это возвращение прошлого, отголоски настоящего и даже постижение будущего.

В мои сны приходят и братья, погибшие на фронте, и друзья, покинувшие белый свет…

Все ушедшие, умершие, разлюбившие меня — не ушли, не умерли и не разлюбили. Они со мной, они во-мне. Днем я не вижу, не слышу их, но молчаливыми ночами они заполняют мои сны. И вновь в душе моей загораются будто бы давно погасшие обиды, горести, нежности и радости. Оживают все люди, давно уже спящие в земле, и я чувствую связь с ними. Они там, а я еще здесь, но нити между нами не порвались, и они, держась за эти нити, приходят из небытия в мои сны. Как это странно!

Значит, ничто не забывается, все остается с нами?

Последний груздь

Тетя Нюра из-за темных елочек, присыпанных красными листьями с осины, увидела, как дядя Вася склонился над жухлой травой, а потом поставил корзину, полную рыжиков и маслят, опустился на колени и осторожно срезал перочинным ножичком еще какой-то гриб…

Дядю Васю хлебом не корми, а дай сходить за грибами. И грубый-то он был, и неприветливый какой-то, и выпивоха, а вот в лесу совсем менялся, будто в нем, в темном, лампочку включали. Он в лесу даже что-нибудь ласковое мог сказать тете Нюре, не вылезавшей у него из матерков…

Ну вот, срезал он, значит, еще один гриб, поднял его, и тетя Нюра увидела, что это был сырой груздь. Тяжелый, холодный, чистый — лучше и не придумаешь для засолки. Его палевая шляпа походила на большую, но мелкую воронку с загнутыми наружу мясистыми краями. У таких груздей ямку-воронку иногда наполняет дождевая вода, в которой плавают хвоинки.

Крупный груздь был так хорош, что дядя Вася долго осматривал его, взвешивал на руке, нюхал, а потом вдруг… поцеловал слегка липкую, студенистую по краям шляпку.

— Ты чего это, Вася?! — почему-то испугалась тетя Нюра, выходя из-за ершистых елочек.

Дядя Вася повернулся к ней, скуластое, небритое, колючее, как елочная хвоя, лицо его было непривычно просветленным и даже похорошевшим.

— Ты глянь-ка… Ишь он какой! — и дядя Вася мозолистой ладонью бережно провел по шляпе — погладил, что ли, кто его знает?