Послышался гул, и вскоре показался автобус. Пашка затащил сумки в салон, уложил их, чтобы не мешались, и присел рядом.
— Долго ехать? — спросил он.
— Два часа.
Он поправил ей белую вязаную шапочку, запихнул пряди волос и слегка задел пальцем по носу.
— Ну, пока, — поднялся и направился к выходу.
— Паша, обожди, — она вышла вслед за ним. — Ты помогай иногда старикам, ладно?
Он качнул головой:
— Само собой.
— Ну всё, иди, — и чмокнула его в щёку.
Пашка невольно зарделся:
— А мне?
Полина зажмурилась и подставила лицо.
Он с удовольствием несколько раз прижался губами к её щекам.
Полина одарила его милым взглядом, впорхнула обратно на сиденье, помахала ручкой, двери захлопнулись, двигатель заурчал, и, поднимая снежную пыль, автобус скрылся из вида.
Маленькая древняя приземистая полуразрушенная кирпичная церквушка в полном запустении высилась здесь же, в центре, напротив памятника тем, кто с ней боролся и разрушал её. Ограждения давно уже не существовало, загаженный пустырь напоминал скорее скотный двор, чем святое место.
Этот забытый и брошенный всеми памятник старины и ещё живой и тлеющей в глубине души народной веры в Бога в настоящее время являл собой лишь облезлые стены, на которых, особенно в верхней их части, сквозь толщу осевшей грязи безбожных десятилетий, куда не добралась рука атеиста, ещё угадывались лики святых, которые, в тихом своём безмолвном уединении, отрешившись от этого мира, мирно смотрели сверху вниз на строителей новой жизни.
Когда-то в нём кипела жизнь, шла служба, православный народ, совершая грехи, регулярно замаливал их в этих стенах, сохраняя тем самым у себя и в сердцах своих потомков сами понятия греха и суда Божьего, пока не поддался всеобщему искушению и обману, не разделился на красных и белых и не заменил Бога в сердце своём на «вождей всех народов». Теперь боязнь суда Божьего сменилась на боязнь суда земного, который судит по своим мирским законам и которому подвластен не каждый смертный.
Каждый раз, проходя мимо, Пашка останавливался и невольно тянулся взглядом к этому бывшему святому приходу. Ему казалось, что стоит только на секунду закрыть глаза и снова открыть их, как всё вернётся на круги своя, появятся нарядные прихожане, и богатое сибирское село, во всей своей красе и самобытности, вновь предстанет в своём естественном, изначальном виде, словно и не было ни Октябрьского большевистского переворота, ни последующей Гражданской войны, ни связанных со всем этим дальнейших лишений и печальных событий.
Он всё никак не решался войти внутрь истерзанного храма, даже на территорию, когда-то имевшую ограждение. Какое-то непонятное внутреннее чувство удерживало и не пускало его туда, словно сторонилось чего-то, что находилось там, внутри этих поруганных церковных стен.
Пашка понял, что боится он чувства жгучего стыда, которое будет жечь и мучить его, стоит лишь сделать первый шаг, стыда за себя и всех людей, живущих рядом, которые допустили всё это, за то, что он увидит там, внутри, и чего там не должно быть никогда.
Но это же самое чувство и подвигло его сделать этот шаг. Хотелось скорее облегчить ноющий в груди груз какой-то вины, змеиным клубком свернувшейся на сердце, который травил ядом кровь, мешал свободно дышать и прямо смотреть людям в глаза. Он знал, что потом ему сразу станет легче, потому что, кроме него, этого не сделает никто.
Пашка взял лом, метлу, лопату, ступил на порог церкви и сразу увидел то, чего так боялся. «Вот он, позор человеческий!»
В нос шибанул нестерпимо едкий запах людских испражнений, которыми было загажено всё помещение, стены испещрены пошлыми надписями. Казалось, всё вокруг насквозь пропитано этим дерьмом. Он стиснул зубы и молча принялся долбить эти зловонные следы людского падения.
«Зачем тебе это надо?» — удивлялись одни, проходя мимо. Другие закрывались и спешили скорее пройти. Были и такие, которые зло шипели и демонстративно презрительно отворачивались. Только местный худой и долговязый выпивоха, живший один, которого все звали Гришкой и считали больным, уже под конец, когда внутри всё было вычищено и подметено, увидев, чем занимается Пашка, округлил глаза, хлопнул себя по ляжкам, выпалил: «Фу-ты ну-ты, ну и дела», — и с готовностью помог вытащить за бугор остатки мусора.
Пашка не был сильно набожным человеком, но от достойно выполненной работы преисполнился какой-то внутренней благости и спокойствия и с чувством исполненного долга трижды осенил себя крестом, поклонился стенам храма и вышел.