Большое спасибо тебе за книги. Принялся я было за «Счастье-несчастье» Вельтмана, да бросил, очень скучно. И писать о нем раздумал. В мае месяце буду в Москве и привезу тебе «Хаджи-Бабу» и другие книги, все, что найду. Приветствую тебя, милый. Не ленись, пиши больше, ты много знаешь, и рука у тебя легкая. Свяжись с «Литучебой» — напиши им, как работал Шекспир (!). Если это покажется трудноватым — напиши о Диккенсе.
Я говорил о тебе Коварскому. Адрес ихний — простой: Дом книги, проспект 25 октября, 28. «Литературная учеба».
Жму руку,
Комментарий:
Теодор Левит — талантливый, рано скончавшийся литератор, был заметной фигурой среди поэтической молодежи Москвы. Я писал ему вскоре после переезда в Петроград, еще не войдя в круг новых интересов, которые вскоре всецело поглотили меня. О пропасти между беспорядочной литературной жизнью Москвы начала 20-х годов и суховатым, целенаправленным, деловым, поражающим своей определенностью литературным Ленинградом я подробно рассказывал в своих книгах.
И недаром я звал Левита в Ленинград. Он был начитан, знал языки, легко брался за любое дело и в Ленинграде быстро потерял бы свою беспечность, а взявшись за любое серьезное дело — будь то критика, поэзия или проза, стал бы полезен нашей литературе. Он с головой ушел бы в задачу «научиться» учиться, как это было со мной. И это легко удалось бы ему, потому что он был гораздо способнее, чем я.
Евгений Кумминг познакомил нас с П. Антокольским, который заразил нас сумасшедшим увлечением поэзией.
Мои веселые письма Левиту были, в сущности, прощанием с прежней жизнью и предвестием новой, потребовавшей от меня сурового труда, научившего внимательно смотреть на часы и заставившего вспомнить, что кроме дня существует еще и ночь, когда с усталой головой надо учить логику и спрягать арабские глаголы.
Мне дорого воспоминание о Теодоре Левите, о его решительности и энергии, о его бездонной памяти, о его радушном характере, о его беспечности, о его безвременно погибшем таланте — он умер молодым. Стихи его не сохранились.
Сергей Павлович Бобров, упомянутый в письме, написал несколько интересных статей по теории стиха, несколько романов, из которых лучший (насколько мне известно) не был опубликован («Мальчик»), и выступал как переводчик (Вольтер, Гюго, Шоу, Стендаль). Тогда он мне казался человеком желчным, саркастичным и оскорбленным непризнанием, преследовавшим его. Впрочем, большинство его произведений появилось в 1930—40-х годах. Молодые московские поэты относились к его поэзии с пренебрежением. Может быть — напрасно. Впрочем, слова: «я думал, что это — человек серьезный…» — в большей мере относятся не к нему, а к Союзу Поэтов. Время прошло, и теперь я ясно вижу, что Кузмин является одним из крупнейших наших поэтов.
ИЗ ДНЕВНИКА
Чуковский, Рембо, Пушкин. Переломы, которые у одних удаются, у других не выходят и приводят к гибели (Пушкин). Одна жизнь выключает другую, прошлую. В чем способность переключения? Человек, атакующий время, все время соотносится с ним (Лев Толстой) и, стало быть, ничего не проигрывает, потому что биологически с ним связан. И вместе с тем сохраняет возможность нового рождения. Это путь Толстого, который был со всем не согласен, и именно поэтому без него не обойтись. Человек, который сдается на своем деле, проигрывает бесповоротно. Для того чтобы начать новую жизнь, непременно нужно прожить до конца прошлого. Пушкин хотел быть историографом, политическим деятелем, советником императора — не удалось. Чуковский писал о пьесе «Анатэма», что Андреев пользовался не пером, а ведром краски, а вместо кисти — дворовой метлой. И Куприну очень понравился этот отзыв. Газетчик, критик-скандалист стал исследователем Некрасова и детским писателем.
Весной 1921-го
Я помню весенний день 1921 года, когда Горький впервые пригласил к себе молодых петроградских писателей, и меня в их числе. Он жил на Кронверкском, из окон квартиры открывался Александровский парк. Мы вошли и, так как нас было много, долго и неловко рассаживались: более смелые — поближе к хозяину, более робкие — на большую низкую тахту, с которой потом трудно было встать, потому что она оказалась необыкновенно мягкой. Эта тахта запомнилась мне навсегда. Опустившись на нее, я вдруг увидел свои далеко выставившиеся ноги в грубых солдатских ботинках. Спрятать их было нельзя. Встать? Об этом нечего и думать! Волнуясь, я долго размышлял о ботинках и успокоился, лишь когда убедился в том, что у Всеволода Иванова, сидевшего рядом с Алексеем Максимовичем, такие же и даже немного хуже.