Выбрать главу

В. А. Каверину

26.6.85

Дорогой Вениамин Александрович!

Только сейчас — я еще в мае уехал в Михайловское — мне переслали «Письменный стол», за который я с благодарностью и засел. В первую очередь привлекла меня и заставила задуматься необычная для современного писателя внешняя уязвимость, незащищенность авторской позиции в книге. В Вашем умудренном простодушии, позволяющем с равной открытостью приводить о себе как несомненно уничижительные, так и явно хвалебные отзывы современников, таится сила, которой критика уже не страшна. Вспоминается XVIII век, Просвещение, неэгоцентрический эгоцентризм его представителей, сделавших длину человеческой жизни мерой исторической периодизации — со всеми радостными для человека последствиями из этого постулата. Быть может, просветители слишком понадеялись на человеческий разум, но это была благородная надежда. Ей сопутствовало важнейшее этическое кредо: человек по своей природе добр. Исторически просветительство привело к обособлению личности, к ее отчуждению. Но трудно не признать справедливой борьбу за свободу мысли, борьбу за культуру, которыми это движение было вдохновлено. В просветительстве есть все-таки неистребимый положительный заряд. Нет почти ничего симпатичного в личности Вольтера, но его творческое сознание воплощало идеи века с железной логикой. Финал «Кандида» тому выразительнейший пример: «Нужно возделывать свой сад». Вольно позднейшим скептикам видеть в этом желании формулу эскапизма. Тут важно иное — сад есть сад и его плодами, если он хорошо возделан, дольше и удачнее всего пользуются другие: и современники, и, еще успешнее, потомки. Колючей проволокой этот сад надолго не обнесешь, даже если рассматривать его метафорически, как «сад души». Именно так, кажется, понимал дело Маяковский: «вам завещаю я сад фруктовый моей цветущей души». Сад есть, хотя сам поэт, как и всякий поэт, — «весь боль и ушиб». Впрочем, «всякий», но не Пастернак…

Я несколько отвлекся, но Ваша книга — это и есть история «возделывания своего сада», плодов у которого — в избытке уже сейчас. Вы зовете попастись в нем друзей, но он открыт для всех. Ваш пример — ярчайшее свидетельство того, как писатель, занимаясь всю жизнь своим писательским ремеслом, вырабатывает в результате высокоэтическую, ясную и осуществимую положительную программу.

Две превосходно выраженные Вами мысли кажутся мне ключевыми для понимания всей книги (они, на мой взгляд, имеют прямое отношение к теме «просветительства»).

Первая — из письма Лакшину — о том, что мы выиграли войну, «потому что в эти годы нам для себя было ничего не надо». Вторая из заметок о Пастернаке — о том, что «простота правды не может заменить размаха молодости, набирающей силу».

В первой мысли как раз есть та «простота правды», силу которой может только почувствовать (но не выразить) молодость со всем ее размахом. И вся Ваша книга — это запечатление простой, безыскусной, но просвещающей правды. Хотя, как ни странно, правды человеку, действительно, мало. Ему нужна еще и непроизвольность жизни — с заблуждениями, ошибками, трагедиями, со всем тем цветущим многообразием, которое дает молодость. Потому она и погружена в себя, что слишком велик выбор, слишком много неведомых душевных струн задевает жизнь. Их звучание до поры заглушает все. Состояние, по которому в поздние годы человек не может не испытывать род ностальгии. Пастернак, гениально уверенный, что он летом 1957 года был так же наполнен душевно и физически, как и летом 1917-го, что он по-прежнему юношески привлекателен (нет сомнения, что он сам себе очень нравился), имел право и возможность лукавить с собой, отрицая свою «былую» сложность. Добавим, что эта уверенность и это лукавство имели под собой почти незыблемое философское обоснование, заключающееся в его романтическом «почвенничестве». Но все-таки у него-то как раз путь к простоте был чреват утратами больше, чем у кого-нибудь другого, в чем я с Вами совершенно согласен.

Вернемся, однако, к «Письменному столу», к Вашему восхождению к «простоте правды». Нескрываемое Вами юношеское честолюбие, о котором, помимо Ваших признаний, можно судить и по отчаянно оригинальным рассказам «Мастеров и подмастерий», и по таким центральным персонажам, как Ногин или Трубачевский, должно было раздражать не только Ваших недругов, но и, возможно, близких Вам людей. Они могли опасаться, что Ваш путь для русского писателя излишне замысловат и внеэтичен. Однако Ваше отношение к писательскому труду, к «возделыванию сада», оказывается, едва ли не само по себе ведет к выработке кристальной этической доминанты. Признайтесь, что Вы хотели бы, чтобы Ваши книги «исправляли нравы». Иначе нет не только необходимости, но и смысла так «бичевать пороки», как Вы это делаете, скажем, в «Двухчасовой прогулке», заставив одного из главных мерзавцев чуть ли не подохнуть в канаве под забором. Все это идеи, укорененные в веке Просвещения. Предполагалось, что, высвеченное солнцем разума, зло испарится прямо на сцене. Просветители ошиблись в надежде увидеть плоды своих трудов, но они не вовсе ошиблись… Известная древним калокагатия[178] — в природе искусства… В природе искусства и иное — «игра на понижение», эффектные попытки объяснить высшее через низшее, а не наоборот, как это свойственно, скажем, строго религиозным мыслителям…

вернуться

178

У древних греков — идеал физического и нравственного совершенства.