Выбрать главу

Мишка[25], конечно, Мишка и пишет в каждом (неразб.) то же самое. Нет у него захвата, самая рука как-то скудна и невысока.

Костю вижу раз в год, ему, кажется (неразб.) он кончает роман. Виктор пробыл здесь 2–3 недели. Читал «Zoo» и держал речь о мемуарной литературе. Он как-то немного обточился, уже меньше зацепляет, стал глаже.

Словом, все — то же, дорогой друже. Не хватает только тебя — мне не хватает.

7.5.1924. Пишу после большого перерыва — извини, родной мой, что не отправил вовремя письмо. Все какая-то суетня вокруг. Вчера узнал, что ты прислал что-то очень грустное письмо. Держись, будь тверже, дорогой друже, — мы еще потанцуем с тобой во славу сюжетной литературы. Вчера почти все Серапионы были в сборе. Приехал Всеволод (не шути с ним, он написал гротескную пьесу в 5 действиях и 9 картинах) — и даже Никитин вернулся в родное серапионовское лоно — он за время отсутствия округлился, вошел в сок, еще два-три года, и он станет «душкой-мущиной» — кругленьким, как швейцарский сыр. Как-то чужд он мне — никак не могу его принять душевно. А Всеволод стал забулдыгой и пьет.

Вспоминали мы тебя, Левушка, и очень жалели, что тебя нет с нами. И какой дьявол засел в тебе, что ты не можешь послать его к его родной матушке!

Задумал ли ты что-нибудь новое? Мы читали здесь твою пьесу[26] — задумано здорово, но сделано как-то очень символистично и потому расплывчато. Черт его знает — теперь как-то хочется тронуть руками, ощутить самый вкус. Ты, мне кажется, должен был бы заострить пьесу и сделать ее более вещественной. Впрочем, не принимай всерьез — нам нужно с тобой крепче поговорить, чем это можно сделать в письме. Я же ничего не пишу уже давно — все переделывал старую «Бочку» (помнишь?) и «Шулера», которого в конце концов, ограбив Сергея Колбасьева[27], назвал «Большая игра». Ну, будь здоров, родной мой и дорогой Левушка! Целую тебя крепко-прекрепко. Не выпускай своего руля, держись крепче. Твой Веня.

Лида моя тебе кланяется и целует.

Из дневника

Кончая книгу «Освещенные окна», я не переставал сожалеть, что некоторые главы опущены по велению того «внутреннего редактора», о котором впервые, кажется, написал Твардовский. Лишь очень немногие читатели догадываются, что многолетний опыт помог мне придать книге законченный вид и скрыть эту неполноту, на которую я решился сознательно, понимая, что вполне откровенный рассказ о литературной жизни Ленинграда 20-х годов бросил бы тень на всю трилогию в целом.

Между тем мне казалось существенно важным напечатать «Освещенные окна» по причинам, которые касаются всей нашей литературы в целом. Опущенных глав немного, но они придали бы большую определенность политической атмосфере, о которой я почти не писал. Это умолчание было легко для меня: литературные интересы в молодости всегда заслоняли от меня интересы политические, и это, кстати сказать, характерно для опоязовцев, у которых я учился. Читая дневники Б. М. Эйхенбаума (хранящиеся в ЦГАЛИ) или переписку Ю. Н. Тынянова с В. Б. Шкловским (там же), невольно приходишь к мысли, что эти люди, всецело занятые грандиозной переделкой мирового литературоведения, были, в сущности, аполитичны. Дневники Б. Эйхенбаума полны размышлений о борьбе нового направления против академической науки, отчетов о литературных спорах, кратких рассказов о значительных встречах. У старшего поколения ОПОЯЗа не было политического прошлого. Исключение составляет Шкловский. В его книге «Революция и фронт», написанной по живым следам, не говорится о борьбе против большевиков, но нетрудно представить себе, что в стороне от этой борьбы он не был. Впоследствии эта позиция изменилась на 180 градусов. Книга кончалась пророчеством: «Еще ничего не кончилось». Он был прав. Меру исторической незаконченности революции тогда, в 1921 году, вообразить было невозможно. Думаю, что и мои «Освещенные окна» — книга, над которой я работал через 50 лет после описываемых событий, — можно было бы закончить такими же словами.

Как бы то ни было, после книги «Революция и фронт» Шкловский перестал интересоваться политикой. Со студенческих лет он занимался теорией литературы, и в 20-х годах он отдался ей всецело и безусловно. Блистательный оратор, острый полемист, он славился редкой находчивостью и едким остроумием. На каком-то диспуте он сослался на свою книгу «Как сделан „Дон Кихот“». «Не читал», — возразил один из слушателей, сидевший в первом ряду. «Это факт не моей, а вашей биографии», — был немедленный ответ.

вернуться

25

Слонимский.

вернуться

26

«Город правды».

вернуться

27

Поэт и прозаик. См. о нем в моей книге «Письменный стол». М., 1985, с 109–113.