- Ладно. Вместо того чтобы послать к вам инспекторов, я предпочел сам с вами повидаться, потому что еще в Бельхаде вы произвели на меня хорошее впечатление. Не хотите ли, кстати, поработать для меня?
- Господин генерал, я весьма польщен, но те обязанности, которые держат меня здесь...
- Понял. Не продолжайте... Слишком рискованно, а? Вы правы. Паршивая профессия военное дело. Если бы нам дано было все начать сначала, знаете, кем бы я хотел стать?
- Нет, господин генерал.
- Монахом. Тут хоть, если вы во что-то верите, есть надежда, что это надолго. Вашу веру не топчут ногами каждые десять-двенадцать лет... Ну что ж, мой мальчик, до свиданья. И приглядывайте за вашей этой, как ее там, балаболкой, если не хотите иметь неприятности.
Галип взял свой зонт и направился к двери. На пороге он обернулся.
- Между нами говоря, признайтесь, это ведь стиральная машина.
Не знаю, что это мне взбрело в голову, но я нарушил золотое правило любого карьериста - никогда не признаваться ни в обмане, ни в мошенничестве, ни даже в невинном розыгрыше.
- Да, господин генерал, стиральная машина. Глаза его заблестели от удовольствия.
- Благодарю за доверие. Я сумею держать язык за зубами.
Итак, полицейская угроза осталась без последствий, она лишь подтвердила немилость, в которой очутился Ланьо, не спешивший, впрочем, возвращаться во Францию. Я не имел никаких вестей от Сильвии, но мы, правда, договорились, что она напишет мне только в случае провала. В университете начались занятия, и Ланьо так или иначе не мог больше задерживаться.
К тому же в начале ноября произошло событие, ускорившее закрытие Бернского конгресса. Три южнопольдавских полка, взбунтовавшись, двинулись на столицу и после короткого боя захватили правительственный дворец и расстреляли на месте находившегося при исполнении своих обязанностей президента и всех министров. Революционный комитет в составе трех полковников высказался за интимистский социализм, и Больдюк, которого восторженная толпа провозгласила отцом отечества, был отозван из Парижа, дабы занять пост президента нового правительства. Отъезд его из Орли был обставлен со всей помпой, и газеты Фермижье - один раз не в счет! выступили заодно с правительством, приветствуя новую франкофильскую Польдавию.
Пуаре улетел вместе с Больдюком. Он заверил меня, что скоро вернется и закончит подготовку симпозиума.
- А Больдюк? - спросил я.-Он же нам необходим!
- Не беспокойтесь. Приедет в январе на симпозиум. Это будет великолепный предлог для официальной поездки во Францию, и он от него не откажется.
- Вы думаете?
Большие мутные глаза Пуаре приняли свойственное им скорбное выражение.
- Бедняжка! Никогда вам ничего не понять. Ему так или иначе придется приезжать сюда просить о финансовой помощи. Или вы думаете, что франкофильство дается даром?
- Но он может получить деньги в другом месте... Впервые за все время, что я знал Пуаре, в его глазах блеснул насмешливый огонек.
- В Польдавии может произойти еще один государственный переворот, и в этом случае ваша шкура будет цениться куда дороже моей. В худшем случае, дружище, вас ждет тюрьма. Если, не приведи господь, дело дойдет до такой крайности, позвольте дать вам один совет: признавайтесь и доносите. Признание и донос для полиции - это все равно что для военных щелкать каблуками и записываться в добровольцы: дураков это вводит в заблуждение, а всех прочих обязывает держаться с вами корректно, даже если им это нежелательно.
Мне"не довелось больше свидеться с Пуаре. Он попал в какую-то неприятную историю и исчез значительно позднее, будучи одним из виднейших руководителей Народной Польдавской Республики, сменившей правительство Больдюка. Конечно, он был человек неуравновешенный, опасный и вредный. И хотя он в конце концов утратил в моих глазах тот зловещий престиж, который я приписывал ему в Польдавии, но я по-прежнему испытывал в его присутствии какую-то неловкость. Однако среди многочисленных людей, с которыми меня сталкивала жизнь, он был одним из немногих, о ком я вспоминаю без отвращения, вероятно, потому, что он принадлежал к редкой категории лиц, не пытающихся убедить ближнего, что они, мол, ангелы.
Последствия больдюковского переворота в Польдавии оказались непосредственно для меня весьма благоприятными. Внезапная слава Больдюка отраженным светом пала и на его приближенных, и нашу литератронику осенил некий президентский блеск. Литератрон приобретал определенную ценность в дипломатических кругах. На одном из приемов на Кэ д'0рсэ какой-то сановный начальник министерства иностранных дел удостоил меня дружеским кивком головы и назвал "мой дорогой", а как известно, такое обращение является привилегией только преуспевающих дипломатов рангом не ниже посла.
Никогда еще не было у меня столько друзей, как в то время. Я с легкостью мог бы прославиться, выступая по радио, телевидению и в печати, но я оставался верным той атмосфере таинственности, которой с самого же начала окружил свою персону. Пусть все меня знают, не слишком много зная обо мне. Это как с литератроном: если бы о нем стало известно слишком много, кое-какие технические детали, несомненно, вызвали бы возражения специалистов. В идеале я хотел, чтобы публика творила о литератронике и обо мне легенды, так сказать, имела бы о нас полурелигиозное представление, какое она, к примеру, имеет о Фрейде и психоанализе или об Эйнштейне и его теории относительности.
Когда "Секретарша-девственница" появилась на витринах книжных магазинов, я дал мадам Гермионе Бикет возможность предстать перед телевизионными камерами. Она, впрочем, прекрасно справилась с этой задачей. Симптомы "Феномена Бледюра" отлично сочетаются, как оказалось, с требованиями литературного темперамента. Мадам Гермиона Бикет главным образом говорила о себе, поэтично изображая литератрон как некую механическую музу, как некий дар доброй феи электричества ей - современной Золушке литературного царства. А я фигурировал в ее докладе, так сказать, на заднем плане, в образе волшебника, хоть и чуть сатанинского, но вместе с тем вполне доброжелательного.