В том же месяце, когда умирает Соссюр, в Москве появляется листовка «Пощечина общественному вкусу», в которой заявляются «права поэтов на увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами (Слово-новшество)», а «к существовавшему до них языку» высказывается «непреодолимая ненависть»[47]. Так же, как позднейшие эксперименты литературных (психо)физиологий оказались бы невозможны без институциональной поддержки советской власти[48], футуристские претензии к языку как таковому образца 1913 года скорее всего остались бы маргинальной декларацией прав поэтов (изучаемой столь же немногочисленными специалистами), если бы в 1917 не произошла Октябрьская революция. Когда уроженец Женевы Соссюр называл язык неявно разделяемой социальной конвенцией, для ее сознательного пересмотра не хватало только чрезвычайных социальных полномочий и исторических акторов, которые были неведомы старейшей в Европе республике[49].
Помимо синхронного резонанса (диссонанса) между языком как системой и подрывной политикой, настроениями женевского лингвиста и московских поэтов, запретом сознательного вмешательства на уровень языкового «законодательства» и заявлением прав на «слово-новшество»[50] – существовало и некоторое встречное движение – или даже генеалогическая связь – лингвистики и политики. После ареста за социал-революционную деятельность будущий языковед Сергей Карцевский, как и множество политэмигрантов до и после него, приезжает в 1907 году в Женеву, где вскоре становится слушателем курса Соссюра, а в 1917 году, когда вновь представляется возможность от лингвистических штудий перейти к политической борьбе, возвращается в Россию. Параллельно Карцевский успевает читать лекции в Московской диалектологической комиссии: именно он в 1918 году знакомит русскоязычную публику с идеями Соссюра. Из заседаний комиссии позднее разовьется Московский лингвистический кружок, в котором участвовали, в числе прочих, Якобсон, Маяковский и Крученых[51].
…главное было в афоризмах, бросавшихся мимоходом постоянно бывавшим в МЛК Маяковским. Из каждого такого афоризма Якобсон, Брик и Винокур строили теории, в чем Якобсон позже признавался и в печати[52].
Впрочем, материалом как минимум одной лекции Григория Винокура в МЛК 5 марта 1923 года послужил не афоризм Маяковского, а «Курс общей лингвистики»[53]. В том же году пристальное знакомство с идеями Соссюра начинают ученики Бодуэна де Куртенэ в ленинградском отделении союза языковых революционеров[54]. Агиографический нарративный режим требует закрепления легенды об основании в материальных объектах: поговаривали о двух-трех экземплярах «Курса», циркулировавших в Москве[55]. Так же, как в случае тетрадок «Современника» со «Что делать?» Чернышевского, которые изымались цензурой и переписывались от руки, теперь речь идет о неких готовящихся, но по загадочным причинам остановленных переводах; начатых, но так и не опубликованных рецензиях. Словом, первые годы после революции призрак идей Соссюра бродит по молодой Советской республике в полном соответствии с ранее сформулированными принципами призракологии. Ну а Карцевский и Винокур, первые русскоязычные апостолы Соссюра, станут и его наиболее свободными интерпретаторами, говорящими в связи с языком о революции. Племянники продолжают уводить наследство по боковой линии, а российская интеллектуальная традиция – развиваться путем неправильного/вольного перевода идей с французского или немецкого[56].
Поскольку даже первый манифест футуризма-формализма в бытность докладом студента-филолога Виктора Шкловского в Петербурге носил название «Место футуристов в истории языка», неудивительно, что и для московских революционных лингвистов отнюдь не произвольность знака как элемента системы, а скорее ее состояние, якобы надежно застрахованное от исторических разрывов и прорывов, становится предметом критики. Различный политический опыт (как и уже упоминавшийся различный технологический опыт[57]) заставляет Якобсона даже через десятилетие после Октябрьской революции языка чистую синхронию называть иллюзией и подчеркивать способность систем эволюционировать[58].
Если считать язык социальной конвенцией (или исключающей возможность вмешательства традицией), он оказывается не только собственным объектом изучения лингвистики, но и объектом для нападок революционно настроенных поэтов и философов языка. Как это уже было с немецкой идеалистической философией, превращенной Белинским в «чисто русский катехизис практической жизни»[59], теория Соссюра будет прочитана деятелями советской «революции языка» в столь же практическом или даже авангардном ключе. На этот раз, впрочем, своевольному переводу с французского способствует само знакомство с немецкой философией (которого так не хватало еще Белинскому). Как и все, что ускользало от воли народа столь долго, лингвистический знак теперь должен был быть ей подчинен, а его (как раз охотно признаваемый всеми) произвольный характер – развязать руки «футуристам – строителям языка». Собственно, уже в этом ставка на голос – волю – душу народа и внимание к «звуковым пятнам», обеспеченные общим научно-техническим оборудованием, совпадают и политически.
47
49
Барт называет лингвистику Соссюра демократической, то есть основанной на общественном договоре свободных граждан между собой, вне биографической связи с городом-республикой Женевой, одной из старейших демократий Европы, но в некоторой параллели с Руссо (
50
Во франкофонном пространстве преобладает «une histoire idéale du formalisme présentée comme une généalogie de la linguistique structurale. <…> Jakobson insiste d’emblée sur la fécondité de la rencontre entre les poètes (Majakovskij, Pasternak, Aseev et Mandelštam) et les «jeunes expérimentateurs» du Cercle linguistique de Moscou (MLK) dont il a lui-même été membre, puis de l’Opojaz (Société pour l’étude du langage poétique), créé par Osip Brik à Petrograd. Il montre ensuite comment la linguistique structurale s’est inventée dans ces cercles» (
51
Они не только присутствуют, но и выступают с докладами. Так, Крученых в 1921 году делал сообщение «Об анальной эротике в русской поэзии», о чем упоминает в очерке об истории МЛК Якобсон. (см.:
52
См. воспоминания Бориса Горнунга, секретаря Московского лингвистического кружка в последние годы его существования. См.:
53
Детальную стенограмму этого обсуждения – первого документированного изложения идей Соссюра перед кругом ЛЕФа – см.:
54
Наряду с Е. Д. Поливановым, Л. В. Щербой и С. И. Бернштейном к Петербургской лингвистической школе принадлежал Лев Якубинский, который не только активно публиковался в «Сборниках по теории поэтического языка» (1916–1919), но и резко критиковал «социологический метод» Соссюра (то есть Дюркгейма). См.:
55
56
Здесь мы снова понимаем перевод (идей) не в строго лингвистическом смысле, а как медиалогическую процедуру, где среда неизбежно взимает свои «налоги» за прохождение – порой делая идеи почти неузнаваемыми.
57
См. о гипотезе происхождения зауми как «моторной» реакции на кризис семиотического позитивизма в эссе «Не из слов, а из букв: заумь и печатная машинка» в ЛП.
58
См:
59
Семен Венгеров, семинарий которого посещает (и критикует) Шкловский, называет достоинством русской критики способность «претворять заимствованные извне отвлеченные системы в нечто вполне самостоятельное, в чисто русский катехизис практической жизни» (