Выбрать главу

Учредительная для субъекта коммуникативная способность не только «дается революцией», но еще и всегда опосредуется определенной материальностью коммуникации и меньше всего может рассматриваться как бесплотная в случае Октябрьской революции языка. Всегда в истории информированные граждане появлялись не только в результате просветительской политики и политической индоктринации, но и в силу удачных переговоров между культурой и техникой (Дебре). Распространение революционной вести сопровождается как новым способом апроприации информации (Шартье), так и сговором послания с медиумом (Маклюэн), а право на голос (или даже обязанность говорить) не только осуществляется благодаря словарю революционной фразеологии, но и сопровождается новыми медиатехниками высказывания и обеспечивается скоростью отправки сообщений (Киттлер).

Поэтому учреждение нового человека не сводилось к трансцендентальной спецоперации и говорение оказывалось не просто гражданским правом, но и обязанностью[67], а угнетенные должны были (учиться) говорить сразу из конкретной дискурсивной инфраструктуры, где газета (и позже радио) играет определяющую роль. Как мы увидим, не только «язык нашей газеты» является предметом полемики лингвистов, а литераторы называют газету «нашим эпосом», но и сами «вопросы языкознания» обсуждаются на самом высоком уровне, а политика партии в области литературы формулируется на страницах «Правды».

Медиа– и, шире, культурные техники предшествуют всякой субъективности, публичной сфере и другим либеральным добродетелям[68]. Медиаистория исключает такую потребительскую оптику, в которой все оказывается дружелюбной средой для коммуникации частных граждан, покуда не вмешивается государство, а техника начинает существовать только в момент выхода на рынок «дружелюбного интерфейса». Как можно догадаться, в мобилизационной ситуации, когда ведется организованная борьба с «частно-квартирным потреблением» и вытекающими из него жанрами литературы и социального существования, новые техники коллективной коммуникации определяют собой всякое передаваемое («идеологическое») содержание. Ни у кого из современников не возникает иллюзии, что идеологические аппараты государства запаздывают или лишены технической оснастки в стране, где советская власть идет в комплекте с электрификацией.

Глава 1. Поиски совершенного языка в советской культуре между самосознанием медиума и записью фактов

При всей возросшей в начале 1920-х дискурсивной продуктивности политического и художественного авангардов, «революции языка» (в версии Винокура) угрожает опасность, а «расцвет речи» (в версии Луначарского), не обеспеченный технически, откладывается. Уровень языковых компетенций неграмотного большинства часто приводит к непониманию, неверным толкованиям или даже недоверию к языку новой власти. Язык революции оказывается скорее непрозрачным, его восприятие – затрудненным (как и добивались в «соседних рядах» формалисты), а немалая часть населения продолжает оказывать власти «языковое сопротивление» (каковой можно назвать и саму заумь). Все это говорит о том, что не только язык, но и медиатехнику Октябрьской революции еще только предстояло изобрести[69].

В дискуссии о языке советских газет, которая окажется определяющей для литературы факта, эти вопросы, однако, еще не вполне разграничиваются между собой. Так, смешивая собственно лингвистические соображения с медиакоммуникативными, Я. Шафир предлагает советской газете «говорить с крестьянином на его же языке»:

До сих пор наши газеты главное свое внимание посвящали тому, что должно быть, по-нашему, в деревне, и сравнительно очень мало говорили о том, что есть. Такой подход оказывается недоступным, непонятным для крестьянина. Надо поэтому от него отказаться[70].

вернуться

67

Вопрос: «Могут ли угнетенные говорить?» (Г. Спивак) будет сформулирован только в 1960-е годы, а 1920-е склоняются не только к утвердительному ответу (могут), но и к переводу модальности возможности в модальность долженствования: угнетенные должны говорить. См. об этом подробнее: Spivak G. C. Can the Subaltern Speak? // C. Nelson, L. Grossberg (eds). Marxism and the Interpretation of Culture. Chicago: University of Illinois Press, 1988. P. 271–313; а также Калинин И. Угнетенные должны говорить (массовый призыв в литературу и формирование советского субъекта, 1920-е – начало 1930-х годов) // Там, внутри. Практики внутренней колонизации в культурной истории России / Под ред. А. Эткинда, Д. Уффельманна, И. Кукулина. М.: НЛО, 2012. С. 587–663. Ср. (анти)феминистскую версию «обретения речи» по Ахматовой ниже.

вернуться

68

Как показывает Бернард Зигерт, понятие cursus publicus в латинском мире означало почтовую службу, созданную Августом и исключавшую частное использование. См. подробнее: Siegert B. The Fall of the Roman Empire // Materialities of Communication, 1994. P. 303–318, а также более обширное исследование, посвященное такому «реле» литературной активности, как почта: Siegert B. Relays: Literature as an Epoch of the Postal System. Stanford: Stanford University Press, 1999.

вернуться

69

Разницу между этими программами – нахождения и изобретения языка – можно обозначить формулами Рембо и Малларме. Если первый рассчитывает «найти язык» (trouver une langue) (Rimbaud A. Lettre à Paul Demeny, 15 mai 1871), то второй уже говорит уже о необходимости «собрать для себя инструмент» (composer un instrument), хотя и «тоже посвятить его Языку» (Малларме С. Кризис стиха. С. 579).

вернуться

70

Шафир Я. Газета и деревня. М.; Л.: Красная новь, 1924. С. 63.