Даже если фонограф еще не так распространен в первые десятилетия XX века[36], именно он создает условия для технологического воображаемого не только заумной поэзии, «работающей с голоса», но и пролетарской литературы, рассчитывающей передать голос, а значит, и волю или даже душу народа, отзвуки которой, казалось, навсегда растворились в осциллограммах «звуковых пятен»[37] – вместе с метафизикой «духа народа».
Политическое воображаемое революции языка зачастую оказывается куда более анахронистичным, чем дискурсивная инфраструктура авангарда, чья пропускная способность сводилась к слову как таковому. Так, советская революция языка снова заводит речь о трансцендентальных феноменах вроде души и воли (народа), тогда как инфраструктура дореволюционного авангарда страдала скорее от дефицита политической сознательности – как и сознания вообще, в традиционном смысле слова, – и представляла собой лишь поверхность записи. После того, как трансцендентальный аппарат был расширен и дополнен технически, функция сознания была во многом делегирована медиуму.
В этом контексте политический вопрос: «Могут ли угнетенные говорить?» (а также чувствовать, мыслить и действовать без руководящей роли авангарда) становится одновременно технологическим. Синтезируя традицию литературного позитивизма и физиологического очерка XIX века с техническими изобретениями и материальной чувствительностью авангарда, литература факта будет решать еще и актуальную политическую задачу наделения угнетенных способностью и даже обязанностью высказываться. Литературный позитивизм XX века больше не говорит от имени народа, но посредством литературной и медиатехники подключает собственный голос народа, который поначалу звучит так же странно, как и заумная поэзия (поскольку обеспечивается той же технологией), – собственный голос в записи всегда звучит странно для впервые услышавшего его. Опишем, однако, сначала общий контекст Октябрьской революции языка и его научно-технические гибриды.
Лингвистика и политика (о революционной ситуации в языкознании)
Революция языка «разрешала многие вопросы отцов» с той же легкостью, что и заумная поэзия. Как мы покажем, это были взаимосвязанные предприятия, и все же «передать язык в руки говорящих» – пользовались ли они речевыми жестами или заумными звуками – было рискованным предприятием. С одной стороны, сам Соссюр называет язык формой «общественного договора», не оставляя в нем ничего естественного[38]. С другой, республиканская лингвистика еще пока «исключает возможность какого-либо общего и внезапного изменения»[39]. Для того чтобы развязать «революцию языка», понадобится контакт между французской лингвистикой и российской политикой.
По расхожему выражению, приписываемому Бисмарку, социализм можно попробовать строить в стране, которой не жалко, она же неожиданно оказалась и наиболее «плодотворной почвой для понимания теории Соссюра»[40]. Почву для революции языка подготавливали «иностранные агенты» вроде Бодуэна де Куртенэ, работавшего в Санкт-Петербургском университете[41]. Бодуэн солидарен с Бреалем в том, что необходимо изучать живые языки в речевой деятельности, а не историю языка по письменным источникам. Наряду с идеями, близкими или даже предшествовавшими открытию Соссюра[42], он разделял еще и практику, фиксируя в экспедициях фонетические особенности славянских языков и диалектов[43]. От Соссюра его отличает только то, что он считал возможным воздействовать на развитие языков, а не только описывать их состояние.
Откуда пошел «формализм»? Из статей Белого, из семинария Венгерова, из Тенишевского зала, где футуристы шумели под председательством Бодуэна де Куртенэ?[44]
Бодуэну приходилось не только председательствовать, но и обсуждать теорию «слова как такового»[45]. Возможно, наследование происходило не по прямой линии, и многие выводы дяди-лингвиста были превратно истолкованы племянниками-авангардистами, но, если язык уже был понят как «живой», исторически изменчивый и институциональный феномен, до «сознательного вмешательства» – будь то в повстанческой форме «революции в языке» или в пореволюционной «языковой политике» – оставался один шаг[46].
36
При этом в первые десятилетия XX века действует на территории Российской империи уже более 20 фирм грамзаписи, благодаря чему звучащий в записи звук плотно входит в быт россиян.
37
38
Вопрос о степени «естественности» науки о языке задает еще Бреаль в своих эссе по семантике как науке о значениях (
40
41
Бодуэн де Куртенэ работал в Петербургском университете в 1900–1918 гг., и уже в 1891 г. «Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона» описывает его как «одного из выдающихся современных лингвистов».
42
«…посмертная книга Ф. де Соссюра, которая многими была воспринята как некое откровение, не содержит в себе буквально ничего нового в постановке и разрешении общелингвистических проблем по сравнению с тем, что давным-давно уже было добыто у нас Бодуэном и бодуэновской школой» (
43
Именно опыт экспедиций Бодуэна, по мнению многих историков лингвистики, ляжет в основание фонологии Якобсона – Трубецкого. См. подробнее очерк его ученика:
44
45
Одной из первых академических реакций на этот диспут станет заметка:
46
И, возможно, решающим в этом шаге будет как раз отмеченное немецкое влияние: если для Соссюра язык (