Насколько партиец Рябьев — вопреки недавнему уверению В. Ермилова, что этот герой «достиг равновесия между инстинктом и сознанием» («На лит. посту» № 20, 1927 г.), — не отдает себе отчета в происходящем, показывает следующее. Когда он впервые на собрании увидел нарядную Тарпову, он довольно жестко подумал о ней: «На бал, а не на партийное собрание вырядилась». Когда же собрание кончилось и «день улыбнулся» Рябьеву, то «свет этой улыбки упал на Тарпову…», представившуюся на этот раз взору организатора «в шубке, ботиках, с блестящими глазами, в изумлении и восторге на Рябьева смотревшими».
Такая перемена произошла потому, что в это время Семенов уже «дожал» своего героя до лунатика окончательно. Он у него после собрания повел себя, как князь Мышкин в «Идиоте», и подходил к Тарповой, «уже улыбаясь неудержимой бессмысленной улыбкой».
Тарпова к этому времени тоже уже настолько вытряхнулась из обстановки и среды, что превратилась почти в институтку. Она, во-первых, «умирала от желания помочь новому организатору» и, во-вторых, «по этой дрожи поняла, что до сей — последней и решающей — минуты она верила и верит в нового организатора».
То есть восприняла события не по разумению, а по наитию и радению.
Установился шаблон советского психологического романа: человек «восстанавливает» производство и попутно с этим «любит ее», а «она его». У Семенова этот человек (Рябьев) восстанавливает заводскую парторганизацию, но она (Тарпова) его не любит или еще не полюбила. Чтобы полюбить, пройдут либо годы, либо еще два тома романа. А пока она интересуется беспартийным спецом Габрухом, у которого «замечательные плечи и грудь».
Встречая этого человека, Тарпова, — которая до сих пор «не раз и не два сходилась и расходилась» только с партийцами, — теперь подвергается жестокому искушению.
«…Она все больше впадала в какое-то волнение, а инженер смотрел на нее, поражаясь до глубины неукротимостью забурлившего в ней чувства…»
«Инженер не мог отвести глаз от ее бедер, скрытых узкой, туго натянутой от сидячего положения юбкой. Его ноги касались ее ног…»
«— Я никогда не насиловал женщин против их воли, но вас, Наталья Ипатовна, мог бы изнасиловать, — сказал инженер со злым восторгом.
— Тише вы, сумасшедший… кто-то ходит, — прошептала Тарпова…»
Роман весь в таких штампах, как в веснушках. Но даже, если и принимать всю эту плохую литературу всерьез, трудно более гениально подытожить положение, как подытожил его тот же Ермилов: «К Габруху влечет ее все, что есть у нее подсознательного, к Рябьеву — все, что есть сознательного: ее чувство классово-идеологической близости и ее разум».
То есть получается, как в пушкинской эпиграмме на графиню Орлову:
Причем относительно велений «разума» мы выше уже достаточно показали, насколько мало принимает их в расчет Тарпова, действующая не по «разуму», а по «дрожи».
Нас часто упрекают в том, что мы будто бы проходим мимо проблемных заданий художественных произведений там, где даже такой осторожный человек, как В. Фриче, задается вопросом: «победит классовое чутье или биологический инстинкт» («Литературные заметки» о романе Семенова в «Правде»).
Делаем это мы потому, что «проблемы», поднимаемые на страницах романов, суть усеченные. Этот материал заранее опорочен, так как испытывает на себе сильнейшее и концентрированнейшее давление стилистических и сюжетных неистовств автора, общими усилиями коверкающих и деформирующих его.
Поэтому вопрос о том, «можно или не можно вышедшей из рабочих революционерке полакомиться красивым спецом», как прекрасно сформулировал т. Чужак, — для нас не вопрос ни при том, ни при другом его разрешении, так как мы отказываемся решать проблемы на сомнамбулах.
Рассматривая такие романы, как «Наталья Тарпова», мы интересуемся не бытовыми проблемами, будто бы в них заключенными, а интересуемся моментами деформации в них быта, его порчи, переосмысливания и искажения. И впредь будем так поступать — в надежде убедить еще несколько тысяч читателей, которые перестанут принимать в беллетристике условное за сущее.
В романе Семенова сквозь личную судьбу героев проступают контуры большого завода. Идет борьба за заказ. Рябьев, как известно, «строит» и «восстанавливает». Но так как дело вовсе не в заводе, а в той «веселой и безопасной игре, которую вели уже целый год» Тарпова и Габрух и начинают вести Рябьев и Тарпова, — то «бедра» и «плечи» получают в романе явное преимущество перед «строительством», а «грехи» перед «благочестием».
Самый завод в романе не материальный, а фабульный. Это тот универсальный кочевник без конкретных черт, который сейчас путешествует из романа в роман, из фильмы в фильму. У этого завода, правда, есть одна индивидуальная черта: на нем работали до революции привилегированные, хорошо обеспеченные предприятием рабочие, — но и только. Ни директор, ни секретарь фабкома, ни старший инженер, ни мастера не дают на протяжении всего романа ни одного пояснения, что выделывал и какую продукцию выпускал этот «гигант». Ибо только в том случае, если бы завод был расшифрован на продукцию, он бы разбогател на производственно-бытовые коллизии, которые бы, возможно, дали заводу жизнь.
Вместо этого: «Рябьев чувствовал, что он точно омывается волнами шумов и гудений, носившихся в фабричном воздухе», что, конечно, ничего не прибавляет к реальной биографии завода. Это облыжно, как в ателье.
Рябьев на этом заводе разговаривает (с Габрухом) так: «Ненавидящие миллионы!.. О, это будет новая ненависть… Это будет ненависть зверя, но ей мы придадим разум…»
Тут из него получается Верхарн. Разговор Верхарна с Устряловым. Вещь немыслимая нигде, кроме как на заводе, выделывающем «шумы» и «гудения».
Роман Семенова не роман, а литературный маскарад. Это роман с «набалдашником». И действуют в нем не обыкновенные люди, а — «мелковатые» и «авантажные», с «табелью о рангах» и прочими вещами, легко ассоциирующиеся с тем знаменитым «драдедамовым платком», который обслуживал всю семью Мармеладова и звучит сейчас столь заумно.
Словарь Гоголя — Достоевского, взятый Семеновым за основу, имеет такую же одиозную фонетику. И потому быт, показываемый в романе, легко превращается в «Драдедамовый».
Недавно Н. Берковский в №№ 22–24 «На лит. посту» за 1927 г. писал, что у Сологуба «быт укачан синтаксисом, переосмыслен им, и — нет уже действительности, а есть легенда». Неплохо сказано. Только момент «укачивания» надо распространить и на словарь, и на стиль, и на сюжет вещи. А самое замечание отнести не только к Сологубу, а ко всей современной художественной литературе, в том числе и к пролетарской.
В частности, Семенов достигает больших успехов в таком «укачивании», налаживая партколлектив улыбками, что очень проблематично для коллектива. Тем более, что хочется спросить: ну, а если герои перестанут улыбаться, значит — и погибать коллективу?
Фабком, ячейка, партсобрание, завод, революция — все это слишком реальные вещи, чтобы психологический роман, который вообще «расстоянием не стесняется» и готов испортить любой материал, мог делать с ними что угодно.
В его засушливом климате эти вещи перестают быть. И потому работу Семенова в «Наталье Тарповой» по продуктивности можно сравнить только с разведением морских рыб в аквариуме, что, как известно, не устраивает ни рыб, ни аквариума.
П. Незнамов. Деревня красивого оперения
(«Бруски» — роман Ф. Панферова)
Роман Панферова «Бруски» называют сейчас одним из удачных романов о деревне, но при этом забывают, что еще никогда слово «роман» не увязывалось со словом «деревня» столь насильственно. Ибо есть такие общественные злобы, которые в условиях нашего времени бегут «художественных» методов, как чумы, и требуют других подходов.