Такие песни пишутся не по определенному общественному адресу (ничего специфически советского в них нет), а от случая к случаю. От Случевского к Фофанову.
В частности, критик Лежнев пленился в вашей поэзии молодостью, которая будто бы нарядная и декоративная, а образы — пышны. Но это сомнительная похвала. «Золото, бронза, медь» — это хорошо для Большого театра, а не для молодости.
Все неблагополучные семьи, как известно, неблагополучны по-разному. В этом смысле Эдуард Багрицкий («Юго-запад», изд. «Зиф», 1928 г.), в отличие от Орешина или Уткина, «неблагополучен» по романтизму, совершенно безудержному и беспредметному, и по иронии, опускающейся не на те головы, на какие нужно.
Например, было бы не совсем к месту, если б мы вздумали кого-либо из деятелей Октября называть: Бова-Королевич. А между тем, Багрицкий именно так и поступает с историческим Котовским, когда пишет о нем в «Думе про Опанаса»:
Отказаться от такого вымышленного Котовского он не может, так как подлинный Котовский шел бы вразрез со стилем поэмы и не удержался бы в контексте, где каждое действующее лицо — не лицо, а обломок былины.
И Иосиф Коган там сработан под богатыря, и Опанас «глядит картиной».
Романтика Багрицкого питается красотой боя, очень часто рукопашного («У комбрига мах ядреный»), упоением опасностью, очень часто разбойничьей («Контрабандисты») — и только из источника социально полезного героизма она пьет очень редко.
Впрочем, это не должно никого изумлять, так как социально полезный героизм держится не на романтике, а органически противопоставлен ей.
И что же в итоге? — В итоге остается поэт с изрядной чересполосицей рифм и ритмов (по числу оригиналов, которые ему пришлось имитировать), с ориентацией своих образов и сравнений на физиологический комплекс (плотоядие, изобилие, неистовство) и с большим запасом благих намерений в отношении «локальной семантики» конструктивизма.
«Основная база» и «фураж» это, конечно, «локали», но они находятся в очень проблематичной дружбе с остальным словарем. Романтическая стихия совершенно не выдерживает никаких «локалей», ибо — когда все в произведении стягивается к романтике, то материальная обстановка перестает играть роль.
Тогда безразлично, кто герои — контрабандисты или продармейцы? И безразлично, по каким местам они носятся:
Последний роман в стихах Ильи Сельвинского «Пушторг» («Кр. новь», май — июнь 1928 г. и др. журналы) является, как и другие его вещи, «большой формой». И если «Уляляевщина» получила название эпопеи, то этот роман оказывается еще эпопее.
Проблема «Пушторга», по заявлению самого автора в № 3 «Читатель и писатель» за 1928 г., — это «молодая советская интеллигенция (по терминологии конструктивистов — „переходники“), выросшая в эпоху революции и болезненно ищущая сращения с рабоче-крестьянским блоком».
Интеллигенцию эту представительствует меховой и пушной авторитет Онисим Полуяров, а препятствием на его пути к «сращению» возникает партработник Кроль. Их столкновения и взаимоотталкивания и составляют действие романа.
Онисим — «молодой великан», «полярный орел», «лоб, с которым надобно родиться», а Кроль — «дурак с интонацией хитрецас», «это была отвага страха» и вообще —
Онисиму, чтоб родиться —
Не герой, а как сказал бы Хлебников — «отъявленный Суворов».
А в отношении Кроля автор не поскупился на самые отрицательные черты. Кроль «в роли паяца был просто необходим старику» (своему начальнику). И жена Кроля «бледнея, слушала мужний чавк».
Брет-Гарт по схожему поводу где-то заметил:
«Выходит, что вы нечисто ведете игру: все козыри, всю козырную масть вы отдали этому детине, а тому достались одни только двойки».
И это верно: игры здесь много, только не «нечистой», а — художественной. Сельвинский «лепил» партийца с изъяном, а «вылепил» изъян с партийцем. Не отделив достаточно рельефно Кроля от коммунизма (строка: «Кроль или коммумунизм» висит отдельно от контекста), он, силою сюжетных положений, диктаторствующих в романе, привлек к Кролю весь интерес читателя и тем самым небывало поднял частный случай до общего.
Получились отчаянная деформация ответработников, подчеркнутая таким сильнодействующим средством, как стихи.
Сообщать в стихах факты — дело невозможное. Ни быт, ни история, ни биография живого поколения в них не вмещаются. Стихи остаются жить, как прокламация, как фельетон, как актуальная газетная вещь — призыв. Но прокламаций на 4.000 тысячи стихов не бывает.
Из «Пушторга» получился не проблемный роман, а — отдохновенный: «как интересно!».
Как стихотворная вещь, роман построен на коммерческом деловом жаргоне и работает «локальным методом», т. е. возникает из материала, неотделимо принадлежащего «месту», в данном случае — пушному, торговому.
Отсюда бегут и сюда стягиваются соответствующие сравнения и метафоры:
Или:
Наконец:
Прием этот не принадлежит неотъемлемо конструктивистам, он возникает из развернутой метафоры, он есть дальнейшая реализация образа в произведении.
Сравним у Маяковского в «Чудовищных похоронах» (смеха):
Отсюда — и человек, сказавший в магазине: «Ах, у вас только ветчина, а я думал, что весь колбасный комплекс», — был «локален».
Вот точно так же пришит к «месту» и Сельвинский. Только у него вся эта «локальная» стилистика, будто бы равняющая речь по теме, на самом деле есть дикая эстетизация технических терминов и технического языка.
Термины эти прекрасно работают на своем месте и в своей практической функции, но, будучи вставлены в игровые стихи, без остатка растворяются в них.
Например, бюллетени и сводки пушной биржи, будучи опубликованы в «Пушном деле», — это социально нужное сообщение, а они же, слегка подрифмованные, в романе («Кр. новь», V, 1928 г.) — это спекуляция на факте и на документе без всякой пользы для факта и для документа.
Сельвинский изобретательствует по ту сторону газетного конкрета; именно никакого госплана-то в его громоздких сооружениях и нет; он — силою вещей — становится в этой области крупнейшим частником (строящим наугад и неизвестно зачем) и вместе со своими эпопеями и эпосом порождает в периферии бесчисленное множество эпопов и эписарей.