Уже Белинский считал, что завязка, основанная на семейной тайне, законна лишь для романов Диккенса (традиции английского майоратства), «но у Сю (во французской обстановке. — П. Н.) подобная завязка не имеет никакого смысла». И вот «Сю принужден был ангажировать в благородные отцы немецкого князька».
У Леонова же для этих целей появляется облезлый барин Манюкин. Это несколько объясняет Митькины художества, но, конечно, в наши дни такая семейная подробность не работает: ступилась. И выдавать все это теперь за литературу — ошибка и притом почти столетней давности.
Роман написан в порядке паники — и уж тут было не до пригонки. В невыносимое позерство Митьки не верит, вероятно, и сам Леонов. Когда он рисует Митьку на фронте, он его дает в откровенно олеографическом, еруслано-лазаревичевом облике: «Одаренный как бы десятками жизней, он водил свой полк в самые опасные места и рубился так, как будто не один, а десять Векшиных рубилось. Порой окружала его гибель, но неизменно выносил его из всякого места конь»…
Чем это не разбойник Чуркин из лубочного пастуховского романа? Причем Чуркин ведь тоже был симпатичный разбойник: он не трогал бедных и он, например, «расправился с приказчиком, который бесчестил беззащитных фабричных девиц».
Чуркина в конце концов придавило деревом. Леонов же писал роман в порядке паники — даешь революцию и современность! — и потому у него советская концовка.
Митька не погибает. Он уходит к лесорубам, и над ним, как когда-то над арцыбашевским Саниным после его жеребячьих подвигов, восходит солнце: солнце в диафрагму.
Романы этого рода идут сейчас косяком, и, таким образом, на ближайшее время мы вступаем в полосу вещей, спекулирующих на подобной тематике. Это как бы ответ на вопль о «подспудном» и «темном».
И хотя «психологизм пролетарской литературы» — по убеждению В. Ермилова — выше и осмысленнее Леоновского, но такова уж природа «пупырышек», что они мало изменяются даже и тогда, когда делаются рабоче-крестьянскими «пупырышками».
С. Третьяков. Живое и бумажное
Леф никогда не отказывался от живого человека. Наоборот, это весьма интересная тема. Но мы хотим, чтобы писатели писали не бумажного «живого человека», а действительно живого человека.
Почему Фурманов, чье имя и творчество мы уважаем, почему Фурманов, являющийся выразителем, к сожалению, гаснущей в пролетлитературе тенденции, он сумел написать настоящего живого человека — Чапаева?
А вот фадеевский «Разгром».
Я знаю, на Дальнем Востоке было поразительное партизанское движение. Но потому, что «Разгром» роман, потому, что нигде не сказано, в какой мере его герои настоящие, не знаешь, верить ли написанному. Где у Фадеева живые люди, с которыми он делал партизанщину? Он их свел в обобщения — в героев и злодеев. Он использовал «лобный» метод показа — или позорный столб, или пьедестал памятника; заклеймил у столба Мечика, а на пьедестал поставил Левинсона.
Если б он записал настоящих живых людей, то «герои» осели бы в своей пышности, а «злодеи» оказались бы способными изредка делать что-нибудь хорошее, т. е. создались бы реальные, а не романные пропорции.
Мы — за живого человека. Но — не за бумажного.
Леф. В поисках бумажного человека
Перед нами — замечательная эпопея, говорящая о невольном, под влиянием «момента», влечении профессионального беллетриста-выдумщика к подлинному, неизмышленному факту, — это одно, — главное же, о трудности для этого испорченного выдумкой литературщика выкарабкаться из целой сети внутренних противоречий, вытекающих из применения сразу двух методов: и фактографии, и вымыслографии одновременно. В чем эпопея?
В декабрьском номере «Пролетарской Революции» за 1924 год помещены воспоминания тов. Л. Дегтярева, начальника отдела печати ПУР Советского Союза, о случае из периода борьбы с поляками в 1920 году, про отступление сводной бригады одной из дивизий 12й армии. Очерк озаглавлен «Политотдел в отступлении».
В январском номере «Красной нови» за 1928 год помещена повесть Всеволода Иванова «Гибель Железной», представляющая переделку дегтяревских воспоминаний, с извращением последних до прямой клеветы, причем фамилии действующих лиц и прочие названия остались в большинстве одни и те же.
Следует протестующее письмо т. Л. Дегтярева в редакцию «Красной нови», документально уличающее беллетриста в «переделке» и оклеветании. Письмо редакцией не помещается.
Следует аналогичное письмо-протест т. Л. Дегтярева в редакцию журнала «На литературном посту». Письмо и там не помещается.
Следует статья тов. И. Ломова в номере 162 «Комсомольской правды» за 1928 год, под заглавием «Изуродованная история», вскрывающая факт «переделки» Вс. Ивановым дегтяревских воспоминаний и факт оклеветания. В ответ на появившуюся уже статью — «художники» молчат.
Следует новое письмо тов. Л. Дегтярева в «Комсомольскую правду», протестующее против этого молчания. Письмо печатается в номере 186, скрепляется энергичным примечанием редакции, и… — точно также оставляется без ответа.
Письмо тов. Л. Дегтярева стоит того, чтобы на нем остановиться. Вот оно.
Запоздание моего ответа на повесть В. Иванова «Гибель Железной» произошло не по моей вине. Еще 8 марта я послал свою статью в «Красную новь», полагая, что редакция на ее примере покажет образец осуществления самокритики в художественной литературе. До сих пор я не имею ответа о судьбе рукописи. Та же участь постигла мою статью в журнале «На литературном посту». Ко всем тем вопросам, которые были поставлены в них, прибавляется новый: чем объяснить тот заговор молчания, который установили, по крайней мере, названные выше журналы вокруг не совсем удачной переделки В. Ивановым моего очерка?
Для каждого, кто потрудится сличить повесть В. Иванова «Гибель Железной» и мой очерк «Политотдел в отступлении», напечатанный в декабрьской книжке «Пролетарской революции» за 1924 год, станет несомненным, что основой для повести В. Иванова послужил мой очерк. Суть переделки, сделанной В. Ивановым, заключается в том, что он переложил повествовательную, в основном, форму очерка в диалогическую, сдвинул некоторые рассказанные мною эпизоды по времени и по месту, кое-какие из них передал от одного лица другому, стилизировал очерк, прикурчавил его своей ивановской кистью; придумав ряд новых эпизодов, накрутил эротики и психологии. Короче — перелицован мою красноармейскую шинель, перешив ее в гражданское пальто.
Первый вопрос, который я ставлю, вопрос писательской этики: не следует ли в таких случаях указывать адрес той фирмы, где «куплено» сукно?
В своей замолчанной статье я ставил вопрос не о том, можно ли и нужно ли брать исторические документы и воспоминания за основу художественного произведения, а о том, как в этом случае разграничить плагиат от переделки.
Большое значение имеет также вопрос о том, как следует использовать исторические документы. Можно ли, например, так охаивать людей революции, как это сделал тов. Иванов с рядом описанных и указанных мною по фамилиям участников отступления?
Наиболее ярок случай с тов. Гавро, командиром интернационального полка. Иванов не считает даже нужным изменить его фамилию, назначая командиром интернациональной роты. По В. Иванову, тов. Гавро — чех, «сутулый и чем-то похожий на монгола». Ходит он «оборванный, в лаптях и рваном картузе». Характер его удивляет «сосредоточенностью, важностью». Трус. Между тем тов. Гавро красавец, прекрасно сложен, всегда был чисто и аккуратно одет, вспыльчив, горяч, беззаветно храбрый командир. Сейчас он работает на ответственном посту в НКИД.
Командира пластунского полка В. Иванов превратил в какое-то жалкое трусливое существо. Правда, фамилию он изменил, но ведь пластунский полк, отступавший со сводной бригадой, только один, и командовал им за этот период только один командир, тов. Шамес, тоже живой человек, работающий сейчас где-то на Украине. Эпизод с расстрелом им двух красноармейцев, рассказанный в моем очерке, достаточно ярко характеризовал тов. Шамеса как человека твердой воли.