«Ходил царьком? — нет, не годится, снизить образ! „Как овчарка“? — нет, обидно, и размер не тот. „Сходство с большой собакой“? — неудобно как-то. „Как толстый помощник исправника“? — нет, не похоже, он же и не толстый. „Как рыба плавниками“? — ну, это совсем уж никуда! Можно еще добавить, что рабочие ходили за Захаром, „как бараны“, но это уже раньше подметили и Бунин, и Куприн, и даже Гиппиус. „Митя летал вокруг него ручной сорокой“? — Хорошо бы, тем более, что это рикошетом „познает“ и самого Захара, — но сорока же не доказательство! Не попытаться ли опять — начать с „царька“, разжаловать его в „помощники исправника“, повысить до „большой собаки“, снизить снова до „овчарки“, сблизить чуточку овчарку с „бараном“, барана — с „сорокой“, сороку — с „рыбой“?»
Нет, нет, нет! Нельзя же сигнатурки на большевиков строить по Брему…
Раздражение, как видится, — плохой советчик искусства!..
Скольких же еще большевиков отметил в своих записях писатель? А вот:
1. Юркий инженерик Митя («как ручная сорока»), сбежавший к большевикам от купчихи-жены. Определенно примазавшийся.
2. Дворник Тихон, «утешитель», прикрывавший шалости купцов, противный резонер, оказавшийся под конец с большевиками.
3. «Две лошади, серая и темная». Большевистские лошади. — И:
4. «Ружье со штыком за спиною солдата, неразличимого в кустах». Однако — большевистское ружье. И спина большевистская.
Ну, вот и все. Остается еще, правда, самая революция. Но и революция в романе, кажется, не очень повезло.
О времени пред революцией один из братьев Артамоновых отзывается так: «Идиотское время! — раздумчиво говорил он: — В крестьянской стране рабочая партия мечтает о захвате власти. В рядах этой партии — купеческий сын (внук первого Артамонова), человек сословия, призванного совершить великое дело промышленной и технической европеизации страны. Нелепость на нелепости!»
О самой революции другой Артамонов полагает: «Всюду Яков наблюдал бестолковую, пожарную суету, все люди дымились дымом явной глупости, и ничто не обещало близкого конца этим сумасшедшим дням».
Дело, конечно, не в самых отзывах Артамоновых о революции, а в том, что отзывы эти не только никаким показом не парализованы, но как бы еще иллюстрируются даже самим писателем. «Дымящегося дыма явной глупости» тех «сумасшедших дней» в романе показано ровно столько, сколько можно показать на скромных 12 страницах. Например — Захарка. Он на всех наскакивает с криком о порядке, а сам только и делает, что всюду вносит бестолковщину и суету. Другие — не умнее. Например:
«Он судил троих парней за кражу… Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями, а Васька кочегар исступленно пел, приплясывая:
— Вот как ныне насекомых секут!
Вот какой у нас праведный судья!
Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:
— Спаси, господи, люди твоя!
Митя закричал: Браво!..»
Нелепость на нелепости?
«— Вы что, товарищи, шутите? Разве так лошадей держат? А сено почему не убрано? А в баню под замок хочешь?
Человек в белой рубахе встал, сказав негромко в сторону солдата:
— Явился еси, с небеси, черт его унеси!
— Командиров стало больше прежнего, — ответил солдат.
— И кто их, дьяволов, назначает?
— Сами себя. Теперь, браток, все само собой делается, как в старухиной сказке…»
«Идиотское» время?
Есть еще наивные чудаки, которые полагают, что так называемое художественное произведение или беллетристика, как-то творится писателем-художником, а не работается точно так же, как и всякие другие произведения — по источникам: по напечатанным чужим материалам, по своим листкам, по старым и новым записям. Особенно упорно насаждается эта старая боговдохновенная идейка среди товарищей из бывшего Ваппа и Кузницы. А между тем подробное рассмотрение хотя бы только данного романа Горького, с точки зрения возраста образующих его отдельных наблюдений, позаимствований и образов, могло бы круто подорвать авторитет этой легенды.
Ясно, что раз произведение пишется в отдалении от фактов — территориальном (Капри) и хронологическом (лет в среднем на 30), — то органической средой его или питательным началом могут быть лишь те воспоминания о фактах или знания, которые накоплены писателем за весь его писательский век и далее вывезены им за границу. Ясно, что только литература предшественников и рассказы очевидцев плюс литературные наметки, записи и вообще так называемые заготовки предыдущих лет — только они и могут лечь в основу «творческих» воспоминаний, раз «творишь» роман (или делаешь шкап, по-нашему), охватывающий период 1863 — 1917го. И еще ясно одно: раз запас воспоминаний или знаний этих окажется почему-либо недостаточным, — оторванному территориально и во времени писателю не останется более ничего, как черпать недостающее количество наблюдений из окружающей его, уже новой и чуждой среды или же… высасывать наблюдения из пальца.
Вот тут-то и открывается скользкий путь.
Мы уже видели отчасти, как творил-работал-делал Горький своих «Артамоновых». Горький прекрасно использовал имевшуюся в его распоряжении библиотеку (Горький, Лесков, Мельников-Печерский, даже Мамин-Сибиряк и другие) для фиксации укладно-бытовых и кондовых кряжей, — и мы говорим это нисколько не в упрек писателю. Горький неплохо сумел использовать и свою собственную записную книжечку, выложив из нее на стол кое-какие, видимо скудеющие уже, остатки. Но…
Так как количество запасов писателя не неисчерпаемо, а нового притока нет; так как количество литературных комбинаций вообще не бесконечно, и вечно перелицовывать одну и ту же хламиду нельзя; прибавьте сюда еще своеобразную эстетику писателя; учтите предумышленность его, и — вы поймете, почему владельцу множества проверенных во времени сигнатурок М. Горькому приходится все же прибегать в конечном счете… к выручающему пальцу.
Удивительно, как беспокойно скачет качество его отдельных записей — сравнений, наблюдений, образов, ремарок и вообще так называемых отдельных «художественных штрихов» — в этом романе! Не потому ли это, что жизнь все более беспокойно стучится в аптечные двери, и… учитель начинает торопиться и нервничать?
Сравните:
«Шагал вдоль улицы твердо, как по своей земле»… «Вон как идет, будто это для него на всех колокольнях звонят»… «В Дремове люди живут осторожные»… «И махнув на сыновей рукой, приказал: выдьте вон! А когда они тихо, гуськом один за другим и соблюдая старшинство, вышли»… «Ты держись его: этот человек, уповательно, лучше наших»… «Никита слушал склоня голову и выгибал горб, как будто ожидая удара»… «Садкое тяпанье острых топоров»… «Хиристос воскиресе, воскиресе! Кибитка потерял колесо»… «Извивался, чуть светясь, тоненький ручей невеселой песни: жужжали комары»… «Шагай, я тебя провожу несколько»… «Он видел, что сын растет быстро, но как-то в сторону»… «Если не жадовать, на всех всего хватит»… «Потом вдруг, очень торопливо, как бы опоздав, испугавшись, заблаговестили к заутрене»… «Меднолицый полицейский поставил Петра на ноги, говоря: — Скандалы не разрешаются»… И т. д. и т. д.
Вот — часть таких, из вкрапленных в роман, воспоминаний-записей, которые могли родиться только строго органически: в своей среде, в своей специфике и — вровень с временем. Они-то, наряду с умелой композицией, и делают местами тот «правдоподобный» тон, в котором вся душа традиционного реализма. В них — несомненный образец рабкорского искусства-мастерства (меткость прицела) и монтажного искусства (меткость удара) одновременно. На этих образцах можно учиться (в меру!): точности первичных наблюдений, соответствию подбора этих наблюдений поставленной цели. (Вопроса о полезности правдо-подобия не трогаем).
А вот:
«Затянуло рубец в памяти горожан»… «Была потребна великая тишина, иначе не разберешься в этих думах»… «Он шагал по дорожке, заботясь, чтоб щебень под ногами не скрипел»… «Ходил всегда с какой-нибудь книгой в руке, защемив в ней палец так, что, казалось, книга приросла к нему»… «Послушал, как строго служит рыжий поп Александр»… «В церкви красиво пел хор, созданный учителем Грековым, человеком, похожим на кота»… И т. д. и т. д.