Появление нового взгляда на жизнь, опирающегося как на открытия социологии и естественных наук, так и на сочетание трезвого исследования действительности с построением «социальных утопий», в которых предугадывается «действительность завтрашнего дня», Короленко связывает именно с поражением народнических методов борьбы. Когда многочисленные представители народнического движения пошли «в народ» и предъявили ему «таблицу несправедливой социальной арифметики», то крестьяне не только не вступили на путь революционной борьбы, а наоборот, чаще всего отдавали своих искренних благожелателей в руки тех, кто заботился о сохранении существующего порядка. «И мы были поражены сложностью, противоречиями, неожиданностями, которые при этом встретились», – пишет Короленко об этой трагической неудачной «встрече» интеллигента-правдолюбца и простого крестьянина (8, 65). Для некоторой части интеллигенции результатом встречи с «меньшим братом» было разочарование в народе; для другой, и Короленко в том числе, – осознание чрезвычайной сложности тех проблем, которые так узко схематично трактовались предшествующим поколением, и стремление найти новые пути понимания человека.
Главным представителем нового субъективно социологического направления в русской общественной мысли Короленко считал Н. К. Михайловского, чьими статьями он «увлекся <…> и пропагандировал их между товарищами» (6, 143) еще в период учебы в Петровской сельскохозяйственной академии.
Ответ на вопрос, как отразилось учение Михайловского на творческих принципах Короленко,[268] помогает осмыслить своеобразие как эстетических взглядов писателя, так и его общественной позиции.
Формулируя основные понятия своей социологии, Михайловский писал в 1875 г., что «субъективным методом называется такой способ удовлетворения познавательной потребности, когда наблюдатель ставит себя мысленно в положение наблюдаемого» и тем самым «приближается к истине настолько, насколько он способен переживать чужую жизнь».[269] Нравственный идеал Михайловского приобретает вполне определенное конкретно-историческое содержание, когда он выдвигает требование «пережить жизнь» крестьянина, встать на точку зрения народа и подчинить общие категории «цивилизаций идее народа».[270]
Смысл приведенных взглядов Михайловского хорошо поясняют очерки Г. Успенского, затрагивающие проблему взаимного непонимания между крестьянином и «интеллигентом-народолюбцем». Пытаясь осмыслить причины этого непонимания, Успенский делает важное открытие: поступки, взгляды, моральные нормы крестьянина, казавшиеся автору-рассказчику непонятными, нелогичными, рационально не объяснимыми, на самом деле представляют собой стройную систему мироотношения, отдельные компоненты которой настолько пригнаны, что из нее невозможно вынуть тот или иной «кирпичик», как бы ни желал этого автор, находящийся вне данной системы и оценивающий ее с позиции интеллигента-просветителя. Так, если бы повествователь в очерках «Власть земли» и «Крестьянин и крестьянский труд» указывал, что одни моральные нормы крестьянина хороши, а другие дурны, то в таком случае можно было бы только узнать, какие из этих норм он сам считает истинными, но никак нельзя было бы понять, почему крестьянин в своей жизни руководствуется именно этими этическими принципами. Встав же на точку зрения крестьянина, Успенский понял, что в рамках существующей в настоящее время крестьянской культуры эти нормы обусловлены всей системой представлений данного социального слоя и мерить их нормами другой культуры так же нелепо, как пытаться измерить площадь комнаты с помощью термометра.
Требование Г. Успенского и Михайловского «встать на точку зрения крестьянина», таким образом, не сводилось к естественному и необходимому для писателя изображению мира через сознание и восприятие героя. За этим требованием стоял отказ от элементарно-оценочной позиции, при которой читатель хорошо представлял себе мировоззрение автора, критерии его оценок, в то время как сам объект авторского исследования во многом оставался «закрытым». Простейшая оценка тех или иных сторон культуры изучаемого социального слоя при всей внешней ее справедливости не позволяла понять взаимосвязанность, взаимообусловленность «плохих» и «хороших» сторон, которые, будучи вычленены из живого организма культуры, часто приобретали совсем другой смысл, иную значимость. Короленко принимает данное положение, находя, что художник должен учитывать при изображении своих героев и чужие точки зрения. Поясним это на примере одного из ранних произведений писателя – рассказа «Чудна́я», написанного в 1880 г. в пересыльной тюрьме, но опубликованного в русской прессе только в 1905 г.
Волей судьбы жандарм Гаврилов встречается с мужественной, волевой девушкой-революционеркой Морозовой. Их отношение друг к другу заранее определено той системой представлений, которая сложилась в их социальной среде и справедливость и нравственность которой не ставится ими под сомнение. Гаврилов до встречи с ссыльными «усердно» служил в эскадроне, мечтал о повышении и твердо знал, что «начальство зря не накажет». Поэтому девушка-революционерка для него – преступница, «змееныш», «дворянское отродье». Морозова же, наоборот, «усердно» нарушала основные законы государства, «начальство» в котором наказывало и поощряло по правилам весьма далеким от справедливости, и потому Гаврилов для нее прежде всего «враг», так как одет в жандармскую шинель и состоит на службе у государства. «Пережить чужую жизнь», встать на точку зрения Гаврилова и увидеть за ненавистным ей жандармским мундиром доброе сердце крестьянина Морозова не способна. И потому так жестоки ее слова в конце рассказа по его адресу: «Простить! вот еще! Никогда не прощу, и не думайте, никогда! Помру скоро… так и знайте: не простила!» (1, 16).
В сознании же Гаврилова, попавшего в среду ссыльных революционеров, происходят пока еще едва заметные, но уже необратимые изменения. Он утрачивает интерес к службе и даже известие о том, что ему не будет присвоено звание унтер-офицера, к которому он когда-то так стремился, принимает теперь с полным равнодушием. И если ранее Гаврилов всегда знал, как нужно относиться к жизни и людям, имел на все готовые и, по его мнению, единственно правильные ответы, то теперь он уже во многом сомневается и задает мучающий его вопрос: «И все я эту барышню сердитую забыть не мог, да и теперь то же самое: так и стоит, бывает, перед глазами. Что бы это значило? Кто бы мне объяснил!» (1, 19).
Уже в этом раннем произведении Короленко находит свой способ преломления действительности, благодаря которому открывает в психологии, социальном поведении, мировосприятии своих героев такие области, какие не были еще достаточно освоены русской классической литературой XIX в.
Целый ряд рассказов и очерков Короленко 80–90-х гг. построен по тому же принципу, что и очерк «Чудная». Писатель изымает своего героя из привычной для него социальной среды, члены которой характеризуются устойчивой системой представлений, определенными ценностными ориентациями, привычными моральными критериями, и погружает его в среду с иной системой представлений, причем для Короленко в данном случае важно не простое противопоставление тех или иных взглядов, понятий, мнений, а изображение того, как человек, сталкиваясь с иными принципами миропонимания, начинает «задумываться», а иногда даже приходит к пониманию относительности своих собственных взглядов и мнений, ранее казавшихся ему совершенно неоспоримыми. Так герои Короленко попадают в ситуацию, когда они видят себя как бы со стороны, и начинают задумываться над тем, что ранее не могло быть даже предметом их размышлений. Бесспорное становится для них спорным, абсолютная истина – односторонней и неполной. Не от «незнания» к «знанию» идут персонажи рассказов и очерков Короленко, а наоборот: «всезнание» и «всепонимание» сменяются вопросами, сомнениями, анализом, – что для Короленко всегда означает более высокую ступень понимания «сложности жизни».
268
Этой проблеме посвящена статья Г. А. Бялого «В. Г. Короленко и Н. К. Михайловский в их переписке» (От Грибоедова до Горького. Из истории русской литературы. Межвузовский сборник к 100-летию со дня рождения Н. К. Пиксанова. Л., 1979, с. 85–106).