Чтобы яснее представить себе главный пафос «Пирамиды», отметим своеобразие творческого дарования автора. Есть писательство и есть художество. Между ними пролегает невидимая грань, разделяющая писателя и художника.
Среди писателей немало настоящих мастеров своего дела, завораживающих изяществом мысли, законченностью формы, изобретательностью сюжета, филигранной отделкой всей вещи. Это то, что дарит читателю эстетическое наслаждение, а посредственному сочинителю приносит зависть. Но то, что восхищает и изумляет, налагает оковы на само совершенство, проявляясь в известной расчетливости, дозировке, нормативности. В. В. Вересаев заметил в свое время: «Писатель — это человек, специальность которого — писать. Есть изумительные мастера слова. Это все время замечаешь и изумляешься, — как хорошо сделано!»
Процесс «хорошего делания» — как главная задача — невольно ограничивает широту отражения бытия, снижает высоту и полноту чувств, игру сил природы, красок и звуков, а и равно бурление стихий жизни. Писатель способен увлекать, изумлять, поражать, но не потрясать глубиной постижения философии бытия и всего сущего.
Это удел художника, «специальность» которого глубоко и своеобразно переживать впечатления жизни и, как необходимое из этого следствие, воплощать их в искусстве. Многоголосая и многоликая действительность как бы вливается в душу художника и, перебродив в нем, снова возвращается в мир, но уже обогащенная его чувствами и усиленная его творческой фантазией. Гомер поет, не заботясь о филигранности стиха, о четкости мысли, поет потому, что внутренняя сила жизни рвется наружу, воспламеняя его душу. «Этот черт, — писал Толстой про него Фету, — и поет и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать».
Художник обладает даром целостного восприятия мира, и, переступив порог его творенья, мы ощущаем, как вокруг нас, клубясь и устремляясь вдаль, начинает волноваться сверкающая многообразием сама жизнь, а душа, вдохновленная широтой возможностей, трепещет в ожидании чуда (о котором, кстати, так много говорится в романе Леонова). Между тем в образах художника так слиты духовное и материальное, что они достигают особого художественно-психологического эффекта, поэтому о каждом из них можно сказать: «Он прав», — хотя они антиподы по своей сути.
Всего этого нет у Леонова, ибо по своему творческому потенциалу он писатель, а не художник. По его признанию, действительность отражается в его произведениях не непосредственно (как у Пушкина, Л. Толстого, Шолохова), а в преломлении через внутренний мир человека. «Мне не документ, не сам мир важен, — подчеркивал он, — а его отражение в личности художника. Стоит лес, и стоит вода. Мне нужен лес в воде, отражение. Я помещаю факты в свои координаты». Другими словами, он переживает впечатление отражения, а не самой жизни. Но насколько соответствует реальная действительность этому опосредованному отражению в сознании писателя? Тем более что сознание нередко вводит нас в заблуждение относительно логической связи мышления, равно как причины и следствия.
Не потому ли создается впечатление, что в «Пирамиде» Леонов нередко как бы отстраняется от жизни и углубляется в философию истории, в «преданья старины глубокой», в себя, исследуя свои собственные переживания и ощущения, а луч всебытия выхватывает из глубин его сознания тайны и загадки, которым он дает свое толкование. Это не упрек, а напоминание о том бесспорном факте, что каждой творческой личности присущ свой метод, свое художественное мировосприятие. Например, Леонов-писатель, поверявший алгеброй гармонию, что нисколько не умаляет его выдающейся роли в истории развития русской изящной словесности.
Между тем его «Пирамида» — образец подвижнического труда, гениальный синтез слова и знаний, прочно покоящийся на эрудиции и поэтической фантазии. Не это ли помогло ему сохранить глубочайшее религиозное почтение к искусству? Он считал, что искусство должно побуждать людей к творческой деятельности и служить высокой цели. При этом с презрением относился к попыткам чрезмерного преувеличения значения искусства в жизни людей, а равно и к его неоправданному принижению, сведению к роли иллюстратора текущих событий. «Откуда же берется у всех больших мастеров это навязчивое влечение назад, в сумеречные, слегка всхолмленные луга подсознания, поросшие редкими полураспустившимися цветами? Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радикально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы эволюционного самопревращенья, в сны и предчувствия небытия… Потому что по ту сторону реальности (…) простирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических ' оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отражениями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны (…) и даже, кажется, шепчут что-то»…