После ухода Леонова (огромная потеря для мировой культуры!), естественно, встал вопрос: есть ли теперь — в эпоху безверия и всеобщего упадка духа — в литературе писатель, который воплощает в себе высокий долг служения России, мудрость, широкий взгляд на мир и художественное мастерство? На Руси никогда не переводились талантливейшие служители муз, одержимые высокой подвижнической идеей. И они пребудут всегда, покуда звучит русская речь.
…Леонов больше, чем просто писатель, он еще и философ, стремящийся к созданию картины мира всеобъемлющего характера и упорно размышляющий над судьбами цивилизации. В этом плане характерна одна из последних записей его раздумий: «Цивилизация как система целостная, состоящая из реальностей, непосильных для осмысления, есть явление совершенно хрупкое. Она передается не путем одностороннего осмысления, одноразового раздумья, а путем передачи прямого общения наставника со своим воспитуемым. Очень опасно думать, что цивилизацию просто воскресить. Сложно потому, что восхождение человека на вершину Гималаев длилось сто тысяч лет, а может, и в десятки раз больше. А прямой путь спуска назад прямиком в исходное положение уложится в какие-нибудь восемь минут. И то, если не считать неминуемых задержек падающего тела на острых уступах».
В «Пирамиде» Леонов подверг бесстрашному анализу состояние духа современного мира и в ужасе остановился перед перспективой Апокалипсиса…
Настоящий мастер слова создает, а не живописует портрет эпохи. Как и прежде он погружается в пучину бытия не для того, чтобы расталдычить то или иное событие, но чтобы постичь недоступные обыденному сознанию внутренние пружины времени, открыть тайный смысл не произнесенных вслух мыслей, глубину переживаний и неизреченных упований. Тут как бы заново открывается глубина размышлений Леонова о сложности сущего, о муках творчества. Вдумаемся в них, отринув все суетное, случайное, скоротечное. «Почти каждому человеку свойственно на склоне зрелых лет мучительное сожаленье, что так и не свершил чего-то важнейшего, предназначенного ему от рожденья, — сожаление, одинаково мучительное и уже потому напрасное, что исходит из запоздалого овладения сокровеннейшими тайнами мастерства, лучше всего эта закатная тоска выражена у Тютчева. Насколько сие поддается нашим скромным наблюдениям издали и снизу, описанное отчаянье гигантов заключается не в мнимом несходстве портрета с оригиналом, а в ценностном, лишь к старости познаваемом несоответствии их, омрачающем удовлетворение столь добросовестно, казалось бы, исполненного долга. С той предпоследней, достигаемой однажды вершинки видней становится гигантская панорама века и проложенные там вехи так называемого человеческого шествия к так называемым звездам — понятней делается вседвижущая анатомия людских страстей, наконец, бесконечно запутанная сложность сущего, всегда более емкого, чем самый усердный наш ученический его пересказ, даже если это будет опрокинутое повторение мира в громадном, благоговейно затихшем океане. Здесь начинается та, обойденная нами, помимо просветительной и античной, пушкинскотолстовской, третья линия в русской литературе, состоящая в отражении события не в документе, а в самой человеческой душе, с приматом художнической личности над материалом, потому что только таким способом, представляется мне, и возможно выделить дальнейшее множество еще неведомых, неповторимых существований из окружающей нас бездушной, математической пустоты, в которой всего так много, что почти нет ничего. В подобные минуты сумерки большого художника омрачаются торопливым, таким поспешным и зачастую бессильным поиском какой-то равноценной сущему абсолютной строки, еще до тебя как бы начертанной незримо на девственно чистом бумажном листе и настолько реально присутствующей, что остается лишь обвести ее там пером для получения нетленного шедевра. И тогда начинается безмолвная, возможно, наихудшая из всех бескровных, пытка бумагой, поглощающей в себя считанные дни гения»8.