Кстати, я был не только дипломантом Первого Вавилонского фестиваля поэзии, но и участником (почётным гостем) второго подобного, состоявшегося в апреле 1994 года. К тому времени ты уже пребывал за пределами России.
Ты спрашиваешь меня, чем нынче занят неутомимый босс «Вавилона» Дмитрий Кузьмин (у тебя о нём нет никаких сведений).
Отвечаю. Наш общий знакомец Дмитрий Кузьмин цветёт и здравствует: всё так же курирует и структурирует литературную жизнь, часто появляется на телевидении, с 2006 года начал издавать собственный журнал поэзии «Воздух».
Однако моё отношение к его деятельности переменилось.
Хотя я продолжаю считать, что в конце 80-х годов и в первой половине 90-х (примерно до 1994 года) проекты Кузьмина, в общем, играли прогрессивную роль.
Советская поэзия была явлением в своём роде замечательным, но безнадёжно замкнутым, закрытым. Советские поэты как бы жили внутри запаянной колбы. На переходе 80-х и 90-х годов колба советской поэзии вдруг лопнула. В те годы кто-то должен был взять на себя роль просветителя поэтов, оказавшихся на вольном ветру, рассказать им о глобальных тенденциях в поэзии, об американском авангарде и европейском поставангарде. «Вавилон» превосходно справился с этой задачей.
Но начиная с середины 90-х годов «Вавилон» стал терять свою нужность. В настоящее время культуртрегерство Дмитрия Кузьмина, по моему мнению, очень вредит литературе в целом и поэзии в частности.
Дело в том, что Кузьмин – человек, который не выносит простоты, природности, естественности; он всегда в любом случае предпочтёт сложное и противоестественное.
Несмотря на то что Кузьмин выступает единым фронтом с либералами, сам он не либерал. Кузьмин – «левый» (западноевропейской выделки), Мишель Фуко и Андре Глюксман в одном флаконе. В соответствии со своими левацкими догмами Кузьмин рьяно (и довольно комично) борется с малейшими проявлениями «спроса» и «обслуживания» в литературе. Вот как пример:
«Бывает и другое: читатель сознательно или бессознательно выставляет запрос на тексты с такими-то и такими-то заранее известными свойствами, автор сознательно или бессознательно производит продукт с этими свойствами, варьируя их в рамках дозволенного. Так функционирующее искусство – по сути своей не искусство уже, а особая разновидность сферы обслуживания… Верность классическим образцам – не в их воспроизведении и варьировании, а в способности уклониться от них, расподобиться, сказать своё. Только это мы понимаем под поэзией – искусство как сфера обслуживания мне неинтересно…»
(«Вместо манифеста»; «Воздух», 2006, № 1)
Тоже мне новость: оказывается, поэзия обладает свойством вызывать читательский спрос. Кого этим удивишь? Разве что капризного р-революционера. Попав в магазин, он заходится благородным негодованием: «Торгуют! Продают и покупают! Какое безобразие! Долой буржуазный магазин, даёшь высокоинновационный бебезин!» Лет через десять выявится, что нововыстроенный бебезин – тот же магазин, только расценками подороже, а качеством товара похуже.
Жизнь не подчиняется догмам – Кузьмину не по силам ввести «военный коммунизм» и «распределительно-комиссарскую систему» в литературе. Посему деятельность решительного культуртрегера имеет последствиями лишь всемерное возрастание дурного элитизма в литературном цехе: наслушавшись Кузьмина, гордые митрофанушки задирают нос и начинают всерьёз думать, что превзошли «инерционного» Олега Чухонцева, потому что пишут стихи без знаков препинания.
Вообще новизна – сомнительный критерий определения качественности искусства. Любое хорошее стихотворение всегда связано с классическими образцами – так или иначе – и потому не стопроцентно в новизне. В 1916 году Блок смотрелся старьём на фоне заумника Алексея Кручёных. Ставить на новизну искусства – давать фору чепухе, ибо лишь чепуха способна выглядеть сияюще-суперновой, как только что отчеканенный рубль.
Читаю «Воздух» – пробиваюсь сквозь душные джунгли графоманской белиберды:
Из домов нас жмёт скворец,
спит в пыли репей-отец –
не хватило всем телец…
и внезапных глаз река
нас признает лишь слегка.
Механический мирок
мерзко мёрзнет возле ног
муравья-первопроходца.
Листья, пойте из колодца!
(Михаил Ильин. «Мимы в зал без глаз глазели…», 2008, № 1).
Друг мой, ведь ты согласишься с тем, что это – бессмысленный набор взятых с потолка слов, а не стихи.
Вот ещё:
Вздымают край народа
нулями тиражей
снежинки, мои жинки,
среди янтарь-ножей.
(Евгений Ракович. «Молодостьзрелостьстарость», 2007, № 3).
Я ведаю механизм создания подобных опусов: такое пишется только от лени. Лягу на диван, отключу разум – и враз сочиню добрую дюжину аналогичных «новаций». Испанки, мои панки. Британки, мои танки. Потапки, мои тапки…
Кузьмин ратует за «приращение смысла». Возможно, в ерунде Ильина и Раковича смысл и впрямь прирастает – но куда? К какому месту?
Отмечу ещё одну забавную деталь: пока Кузьмин воевал за «приращение смысла», хитрая молодёжь коварно обошла его с тыла. Возник «вавилонский стиховой штамп», буколически простой и гомерически непритязательный – так называемый «вавилибр», то есть верлибр ясноглазого горожанина, простодушно повествующего о своих буднях и влюблённостях. В сей коктейль по вкусу добавляются имена западных рокеров и кинорежиссёров, названия модных фирм, программистские жаргонизмы, кофейни, чай мате, чай каркадэ – и всенепременно эсэмэски:
Мне нечего читать,
кроме пустых клеток в блокноте
да старых смс на экране телефона,
в которых так много спрессованных
слов о любви,
что хватит на сотню романов,
и каждое второе сообщение
заканчивается поцелуем,
порхающим в эфире,
потерянным в электронных сотах…
А о чём ещё писать?
(Дмитрий Григорьев. «Далеко от дома», 2008, № 1).
Действительно, о чём ещё писать? И что инновационного во всех этих «вавилибрах», одинаковых, словно пиксели? Старый селянин строчит силлабо-тонику о босоногом детстве, а нестарый москвич или рижанин – верлибристику о свиданках-стрелках в кофейне. Дело понятное и приятное…