– Почему?
– Почему?
– Почему?
Я не задумывался над этими «почему», не осложнял себе жизнь надуманными проблемами. У меня был прямой, честный жизненный путь.
– В плену я не был пленным!
– Покончить с собой — значит струсить, отказаться от борьбы. А я боролся!
– Не успели меня расстрелять!
– Я не хотел умирать!
– Во Франции я сражался и победил!
– Я женился по любви!
– Я отстоял право выпить за здоровье Сталина. За Трумэна выпил, чтобы не обидеть союзников.
– Вы предали Родину, великое дело Сталина.
Предал? Не понимаю: как? где? Как я могу предать самого себя? Я твёрдо знаю, что я не изменник, что меня обвиняют в предательстве только потому, что я был в плену. Клеймо изменника гораздо невыносимее, мучительнее, чем пленника.
Чуточку человечнее и утешительнее был третий допрос. Седой полковник долго просматривал мои документы, кивая головой. «Неужели есть надежда?» – подумал я.
– Да-а, – протянул полковник, – да... Вы же, милок, почти герой...
– Нет, я теперь почти изменник, – сказал я. – Знаете, гражданин полковник, порой от геройства до предательства один шаг.
– В этом вы правы.
– А в чём я виноват?
– Ваша вина мне неизвестна. Но вернуть вас домой я не в силах, потому что тогда мне придётся вместо вас ехать в Сибирь валить лес...
– Почему? В чём же моя вина?
– Вы были в плену.
– Ну и что?
– Ничего, были в плену, и всё тут. И ни слова больше, поймите, я ничем не могу вам помочь…
– И на том спасибо...
...Уже десять лет, как я вместе с такими же «изменниками-пленными» нахожусь в так называемом трудовом лагере. Вы лучше меня знаете, что за жизнь в лагере у «политзаключённых». Знаете, что люди тут живут лишь мечтой о жизни. Я заверяю и ручаюсь, что жизнь каждого, так сказать, «изменника», может вызвать законную гордость любого советского гражданина.
Каким только испытаниям не подвергались заключённые в этом оторванном от мира лагере... Подполковник Аветян скончался, и до последнего часа его не покидали страшные душевные муки. Он уже догадывался о причине своих страданий и перед смертью сказал: «Дорогой № 615-й, как ни прискорбно, но вышестоящие лица не только в курсе этой великой трагедии, но и сами её инициаторы». Я не совсем его понял, осторожно закрыл ему глаза, которые безучастно уставились в узкое окно барака. За окном в ярком свете прожекторов чётко вырисовывалась сторожевая вышка, а напротив возвышался во весь рост увеличенный общеизвестный портрет: сложенные на животе руки, тяжёлые солдатские сапоги, ступавшие по мрачным баракам и по аккуратным белым буквам лозунга, выведенного на красном полотне: «Человек – ценнейший капитал». «Неподходящее место подобрали для него», – подумал я.
– Да, – на плечо мне легла рука генерала Васильева, он же № 1012‑й, – это наиболее подходящее для него место, недостаёт только топора для полноты образа.
Мы помолчали. Страшно было говорить, а тем более правду. Помните, как однажды у женского барака капитан Бондаренко вдруг кинулся к одной из женщин, обнял её, прижал к своей груди? Наверняка помните.
– Маша, Машенька, дорогая моя!..
А дорогая Машенька плюнула Бондаренко в лицо.
– Прочь, трус, изменник! Полюбуйся, до чего ты меня довёл!
– Маша, но ведь я... я же...
– Поди прочь, скотина, – набросилась на него Маша, жена Григория. – Уходи!.. Бондаренко ушёл, и ушёл навсегда. Из-за мужа-«изменника» попала в лагерь и его жена. Ночью Григорий осколком стекла перерезал себе вены, утром его тело предали земле.
Пятое марта 1953 года. Кое-кто даже проливал слёзы, нашлись и такие, кто сомневался, сможем ли жить без него дальше. Но большинство молчало.
На днях весельчак и острослов № 888-й, рядовой Куликов, наш лагерный парикмахер, вбежал в барак и радостно воскликнул:
– Товарищи номера! Лагерный надзор с нас снимается, надсмотрщик исчез в неизвестном направлении.
Заключённые хлынули во двор. Портрет сгинул, торчала одна рама. Потом её тоже убрали. Остался только лозунг: «Человек – ценнейший капитал». Постепенно гасли прожектора, высвечивающие ночное лагерное безмолвие, и ярче горели лампы в бараках. Это происходило в этом, 1955 году.
Минуло десять долгих послевоенных лет. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять... Десять лет подряд я живу под № 615. Десять лет подряд я тоскую по родине, а она – по мне. Моему сыну уже десять лет, и, наверное, от тщетных ожиданий и горя поседела его мать. Если я кого-то и предавал, то их, родных мне людей, если я кого-то и забывал, то их, моих незабвенных, а стало быть, забывал и себя.