По внутреннему лиризму и защищённости юмором от внешних, «объективных» напастей Харитонов был «типичным героем нашего времени» – как в недавние тогда ещё школьные годы мы писали о «лишних людях». Близкие среде персонажи культовых фильмов того времени («Полёты во сне и наяву», «Осенний марафон») казались списанными с Володи, только какими-то слишком невнятными, бледноватыми по сравнению с нашим балагуром и баламутом с повадками Хамфри Богарта или хичкокова Стюарта. А ведь простой был парень – из самой обыкновенной советской семьи. «Не в болонии», как пел Высоцкий, но лорд лордом во всём.
Кому-то, младым, но сметливо злым карьеристам, мы все и тогда казались людьми ненужными, лишними. Но вот миновало полвека, и от них, нелишних, ничего не осталось: иных уж нет, а те далече. А на вечер памяти Харитонова в Овальный зал Библиотеки иностранной литературы собралось на днях более ста человек из числа былых лишних: один заслуженнее, именитее другого. И каждый говорил о нём как о своём лучшем друге. Герой потому и герой, что в каждом оставляет частицу себя. На всю жизнь врезываясь в самые заветные воспоминания.
Мы познакомились с ним при поступлении в аспирантуру. Взглянули друг на друга набычившись: претендовали на одно место. До петушиных боёв, однако, не дошло; профессор Самарин вовремя добыл дополнительный «целевик». Обеспечив нам мгновенное сближение и дружбу на сорок четыре года.
Очевидное «избирательное сродство» – при всей разнице темпераментов. Всегда особо сближающее совпадение вкусов, уютное обследование забегаловок, нескончаемые разговоры русских мальчиков, взгретые не только сходными взглядами и общей приязнью. Помнится, я сказал тогда одному из «наших», увлечённому своей диссертацией о Прусте: «Да ладно тебе – Пруст, Пруст… Записать бы наши разговоры с Володей Харитоновым и Наташей Старостиной, то куда бы он, твой Пруст, подевался!»
Как-то заглянул ко мне на огонёк один известный пиит-переводчик – «посражаться в шахматы»: видимо, наш общий приятель Юра Кублановский, напев про меня что-то комплиментарное, забыл сообщить, что я всё-таки кандидат в мастера по этому делу, и сражаться с выгодой для себя в системе Союза писателей мог со мной только Женя Храмов. Но уходил он не шахматной побитостью удручённый. А тем, что уж очень всё во мне невпопад для него оказалось: и на немецкий-то я перевожу не кого-нибудь, а Константина Леонтьева, и статей о Личутине написал больше, чем о Битове с Ахмадулиной. «А как же вы тогда дружите с Володей Харитоновым?» – спросил он у вешалки с превеликим недоумением. Бацилла партийной организации и партийной литературы, казалось, понапрасну во время оное прививаемая, дождалась своего часа, вспыхнув ныне с остервенелою силой.
А мы дружили и дружим со «своими» вполне беспартийно. Воздавая литераторам по таланту, не конвоируя их по лагерям. Вспоминается в связи с этим один выпуклый эпизод.
В начале семидесятых было. Вышли мы из «Энциклопедии», где Володя служил после аспирантуры редактором, и двинулись по бульвару к метро. Отыскав по пути, разумеется, заветный подвальчик в глубине дворов, где за небольшую кучку смятых рублей и трёшек можно было добыть по бокалу настоящего армянского коньяка. Благословенные бывали в истории Отечества времена – сказал бы, верно, Веничка Ерофеев, двумя или тремя курсами наш старший товарищ. И так повеселев и взбодрившись, мы купили в начале бульвара свежий номер «Нового мира» и устроились на лавочке близ Чистого пруда. Володя наугад раскрыл бледно-голубую тетрадь, и взгляд его упал на текст, от которого расположенные к чуду глаза его загорелись. То были «Вологодские бухтины» Василия Белова, прочитанные мне им тут же вслух с необыкновенным артистизмом. Впрочем, слово «артистизм» тут нелепое, глупое: кто из артистов способен на адекватное чтение художественного произведения? (Недавно хранительница мурановского музея рассказала мне, как в те же, примерно семидесятые, приезжал к ним в имение артист Михаил Козаков – читать стихи, и кто-то из внуков Тютчева, местоблюстителей, вышел к ним, молодым сотрудницам, на кухню и в сердцах воскликнул: «Убил бы гада!»). Волшебство тут достигалось тем, что было удвоено или утроено мастерством словесника: Харитонов читал так, будто он, как Гоголь, сам сочинял на ходу историю про бедолагу-колхозника и шатуна-медведя, про их внезапную, после распри, дружбу, скреплённую, спасибо сельпо, старинным русским обычаем. Текст по мифологической своей насыщенности, может быть, из ключевых во всей русской литературе. И как был вовремя спущен с небес двум юным якобы западникам, чтобы не теряли связи с тем, без чего пусто жить, – со своим, близким, родным.