Выбрать главу

– Ну, смерть. Значит, будем хоронить литературу. Хотя трагедии здесь я как раз не вижу. Если речь о литературе, то смерть есть прежде всего смена языка.

– Выходит, для нашего общества язык планктона предпочтительнее?

– Нет, не предпочтительнее. Потому что мы опять говорим о звучащей поэзии. В мире посткультурном предпочтительнее потскультурное пространство. Это пространство не родившейся новой культуры. А планктон будет слушать планктон. Когда-то мы потешались над американскими студентами, полагавшими, что Микеланджело – это имя знаменитого футболиста, а Бетховен – имя собаки из популярной кинокомедии. Ну вот – досмеялись. Сегодня мне пожаловался преподаватель одного из московских вузов, что ни один студент в его аудитории не знает, кто такой Герцен. Я не думаю, что в России ситуация лучше. Потому что книжная культура разменена и девальвирована. Никто своевременно не подумал об этой опасности. Но здесь мне хочется спросить: о чём величайший роман Гюго «Собор Парижской богоматери»? О преступной страсти аббата к цыганке? Отнюдь нет. Студент говорит аббату Фроло, что пришла новая эпоха. Вот станок. Сейчас его запустят – и вылетят сто тысяч книг. И все научатся читать, будет совершенно невероятный взлёт культуры и грамотности. А аббат Фроло – человек средневековый, это человек камня, архитектуры. И для него смена языка – то, о чём с таким восторгом говорит студент, – страшная трагедия. Сегодня происходит то же самое. Но гораздо мягче. Потому что переход на язык информационных технологий не так болезнен, как переход от камня к бумаге. Бумага – самый непрочный материал. Спичку поднеси – и книги нет. Живущая в Нижнем Новгороде Марина Кулакова когда-то написала замечательный рэп: «Человек, никогда не читавший книг, к моему окну молчаливо приник». Вот он и приник к окну, этот человек. Понятно, что у меня волосы на голове шевелятся, когда я погружаюсь в Интернет. И тем не менее я вижу там какие-то поиски. Вопрос в том, кто с кем встречается на рубеже культуры? И кто с кем прощается?

– Потому я Строканю сказал: «Надо выбирать, с кем встречаться!»

– Вот-вот-вот! Мы с тобой помним, как в Советском Союзе процветало самодеятельное творчество. Что это было? Всего-навсего некое робкое подражание шестидесятникам. Все хотели выступать на сцене Политехнического. А артист старой школы, великолепный Борис Ливанов, когда ему предложили встретиться с какими-то самодеятельными артистами, у дамы, его приглашавшей, спросил: «Скажите, а вы бы пошли к самодеятельному гинекологу?» Вопрос в том, что эпоха самоучек, которая началась где-то на рубеже 50-х годов прошлого века, по идее должна была плавно перерасти в эпоху профессионалов. Потому что только из профессионалов вызревает культурная элита. Но момент был упущен, и общество опять встретилось с теми же самоучками. Так чего же хотят люди, получившие профессиональную закалку в молчании, в затворе? Чего хотел бы, скажем, Кюхля, выйдя из Шлиссельбургской крепости? Чтобы к нему побежали дамы с цветами? Или – чтобы все гимназисты России бросились переписывать его стихи? Его просто забыли. Кюхля – поэт небольшого дара, но я не об этом. О герметизации. Мы – как раз то поколение, которому большими усилиями удалось срастись с традицией Серебряного века, потому что ситуация «литературы в отсутствии» диктовала поиск этих самых книг. Я ждала дня получения стипендии, чтобы в мёрзлом автобусе за сто километров трястись в какой-то райцентр, где по наводке, может быть, мне удастся купить томик Пастернака. Знание, добытое усилием, имеет другую цену. Поэтому русская наука поднялась на усилиях сыновей сельских попов. Тот же Иван Владимирович Цветаев – это сейчас он отец Марины Цветаевой. А было время, когда она была его дочерью. Он на медные деньги учился, выбираясь из нищеты. Знание, пропорциональное усилию, оно и вознаграждалось. Сегодня знание безусильно, поэтому поверхностно.

– Тогда, может, Россия достойна тех, кто ей ныне суждён? Если во «властителях дум» – Лариса Рубальская? А когда-то Марина Кудимова обмолвилась: «Где лишь суждён России большой поэт Рубцов…» И я понимал, что её не устраивала и эта суждённость, хотя в свете нынешней «суждённости» она выглядит просто желаемой.

– Это, несомненно, так. И что оно доказывает? Что культура – организм развивающийся и очень не линейный. Как у любого ребёнка. Он вроде растёт всё время в высоту и не понижается, но у него же бывают колоссальные периоды регресса. Когда вчерашний отличник вдруг становится полным балбесом. Точно так же и в культуре бывают всяческие откаты и временные предпочтения. Если говорить о Рубцове, это совершенно удивительный по интонации поэт, которому, на мой взгляд, не хватило судьбы, чтобы доразвиться, как и очень многим русским поэтам, умершим молодыми. Для культуры это – лишний вопросительный знак. И оно ведь зашкаливает, количество лишних вопросительных знаков. Поэтому невозможно говорить объективно, кто России суждён, а кто не суждён. На мой взгляд, шкала русской поэзии сбита. Не могу сказать, что безнадёжно. В конце концов даже усилия людей, которые создают бесконечные антологии русской поэзии, так или иначе нацелены на то, чтобы попытаться выправить ситуацию. И ты сам принимаешь в этом огромное участие, публикуя тех же «дикоросов» в Интернете и «Литературной газете». Это попытка создать как бы полный «перечень причин», заполнить зияния и пустоты. И я очень надеюсь, что когда-нибудь этот список всё-таки будет создан. И, если уместна эта аналогия, состоятся выборы – всеобщие, равные (подчёркиваю) и прямые. Тогда посмотрим. Это же будет не подтасовка, как в передаче «Имя России», когда голосуют за одного, а получается за другого. Вопрос здесь в том, кто придёт голосовать? Какое поколение воспитают те, от кого сегодня в ужасе бежит Строкань? Речь теперь уже об этом. Они ведь тоже далеко не дети.

– Есть такое словосочетание – «выход стиля наружу». Вот был осознанный затвор, избранное молчание. Но с какого-то времени вновь стали появляться твои стихотворные подборки – в «Новом мире», «Континенте», «Детях Ра». Что изменилось?

– Ничего, кроме того, что пошли отклики на мои стихи в Живом Журнале. Я даю ссылки – и люди читают. Потому что на самом деле «толстых» журналов никто не видит. Именно они сейчас виртуальны. А в Интернете всё-таки – живая жизнь. Я впервые за много лет услышала отклик.

– Названия публикуемых тобой циклов на слух, отягчённый «изячным искусством», далеко не поэтичны: «Утюг», «Талды-Кустанай», «Матчасть». Будто сказалось пребывание автора в некой подвально-скобяной темнотище. Отчего такая тяга к «чугунным» словам?

– Поэт слов не выбирает. В том смысле, что они в нём живут, как книги в библиотеке. Если он знает свою библиотеку, он просто в нужный момент протягивает руку, находя необходимое. А сегодня, в эпоху адаптированного русского языка, на мой взгляд, задача поэта заключается в том, чтобы, ко всему прочему, восстанавливать языковую полноту и единство. Вот почему Солженицын всю жизнь пополнял «чугунными» словечками свой «Словарь языкового расширения». Это то, чего, наверное, не смог бы сделать датчанин Даль, который просто любовался акустикой чужого для себя языка. И то, что он там не записал, может быть, это главное, что осталось в живом великорусском? А то, что записывал Солженицын, возможно, то самое тяжёлое и чугунное. Плюс к этому я, кажется, до сих пор не пережила юношеского обожания Андрея Платонова и всех его слов. Для него слово «паровоз» было исполнено такой поэзии!