– Кстати, о свободе самовыражения. Вы начинали печататься в конце 50-х. Приходилось ли сталкиваться с советской цензурой?
– Конечно. Часто. В советской поэзии вообще глубоко проходят темы Евангелия. Приходилось вуалировать. Не любила бороться с цензурой, ибо это бессмысленно, как и сама она. Вот пример. Пишу стихотворение «Мать», в нём прозрачно говорится о пришествии на Русь Богородицы с Младенцем. Цензура подчёркивает: «Что это?». Я – конформистка. Понимаю, бороться бессмысленно – надо выходить из положения. Рядом с названием «Мать» ставлю звёздочку и в сноске пишу, что в X веке княгиня Ольга приняла христианство. Для работников цензуры текст превращается в исторический. Они снимают вопрос.
– Коль мы заговорили о крупных литературных величинах, подобных Бунину, кого из великих считаете вашими «творческими воспитателями»?
– По-моему, они не воспитывают и не влияют, а каким-то образом присматривают, присутствуют. Для меня всё начиналось с Лермонтова. В эвакуации ребёнком научилась читать по его книге «Избранные произведения». Там изданы вместе и проза, и поэзия. Может быть, уже тогда я почувствовала тягу к стереоскопии жанров. В университете на зачёте сказала Сергею Михайловичу Бонди, что больше люблю Лермонтова, чем Пушкина, он воскликнул: «Ну что же вы! Я не могу вам «незачёт» ставить! Придите завтра и скажите, что больше любите Пушкина!» Пришла и сказала. Пушкин – громада: через него я познала много, но Лермонтова любила как первого своего прочитанного поэта.
Нет, они не учителя. Учителей, по-моему, в поэзии нет. Своеобразно со мной обращалась Анна Андреевна. Навещала. В день, когда меня пригласили на вечер памяти Ахматовой в ЦДЛ (я днём люблю поспать), прилегла, она пришла в мой сон и сказала: «Не ходи, нечего тебе там делать». Пошла. Там мне было неинтересно. Встала. Ушла, не дождавшись своего выступления. Позднее, в Бежецке, когда участники шли на вечер памяти Ахматовой, она явилась всем нам в образе белой лошади с длинной серебристой цепью на шее. Вырвавшись откуда-то, она бежала нам навстречу, и цепь, стуча об асфальт, высекала искры. Нас было много, все её видели. Станислав Лесневский должен помнить.
– Но часто случается, что молодые поэты невольно подражают корифеям.
– Никому никогда не хотела подражать. У меня было отвратительное свойство самодостаточности – комплекс полноценности. Полное отсутствие чувства зависти. Думала, этим следует гордиться, но однажды за глаза похвалила одну молодую свою сверстницу, прелестную поэтессу, а другая поэтесса постарше сказала мне: «Ты настолько влюблена в себя, что даже не способна завидовать». Впрямь, по-разному можно воспринять одно и то же чувство. Когда у меня в редакциях не брали стихи – а со мной нередко так бывало – ни разу по этому поводу не расстроилась. Думала: им же хуже.
– В любое время у литераторов есть тенденция вливаться в разные группы. У вас это было?
– Пришла в литературную жизнь без желания определяться в группах. Сказала об этом своему старшему другу поэту Сергею Орлову, потом поэту Сергею Наровчатову. Они ответили мне примерно одинаково: «Чего определяться? Ты – автор стихотворения «Танки», дочка конструктора, наша дочь полка. У нас, у военного поколения, глупостей насчёт «право», «лево» нет. Мы прошли через кровь». В этих словах почувствовала защиту. Женщине оказалось легче не определяться с группой.
– Вы были знакомы с Николаем Рубцовым, Юрием Кузнецовым. В давней своей статье о последнем близко подошли к разгадке его творчества. Скажите, подействовало ли на вас общение с этими глубокими и неоднозначными поэтами?
– Не знаю. Все современники так или иначе действуют друг на друга. В Юрии Кузнецове видела не родственную душу, а близкое мироощущение. Перекличка между нами была. Это есть в его и моих стихах. Были поэты, которых я выделяла: Владимир Соколов, Николай Рубцов, Юрий Кузнецов, Глеб Горбовский, Сергей Поликарпов, Анатолий Преловский. Они не были на слуху. В литературном мире существовала другая шкала ценностей, чем в читательском мире и в мире наплывающего масскульта.