– Лариса Николаевна, вы человек творчески многогранный. Вспоминая рассказ про Ирэн Адлер из цикла про Шерлока Холмса, хочу спросить: если бы в доме, где хранятся ваши интеллектуальные ценности, случился пожар, что бы вы бросились спасать?
– Спасла бы маленькую Библию, Евангелие. Она прожила у меня много лет. Прятала её на животе от таможенников в наших аэропортах и международных поездах – нельзя было иметь у себя такую книжку. Спасла бы семейный архив. Если, конечно, не надо было бы спасать живое существо. Знаете, есть даже такой тест: «Когда горит ваш дом, в котором картина Рембрандта и кошка, кого вы спасёте?» Вопрос серьёзный.
– Да, однозначно не ответишь. Я бы, наверно, спасла кошку.
– И я. Потому, что мы женщины и по себе знаем, как живое существо рождается. Мне было бы стыдно, что не спасла Рембрандта. Очень стыдно. Совершила бы культурное преступление, зато не совершила преступления против Природы живого существа.
– Как мы уже говорили, главный повод встречи – ваш юбилей. Но есть и другой: вручение вам Большой Бунинской премии в номинации «Поэзия». Меня здесь интересует имя классика в названии. Скажите, ощущаете ли вы родственность вашей поэтики с поэтикой Бунина?
– Я уже сказала, что в этой своей «пятилетке» писала стихи. Некоторые включёны в поэтическую книжку «Холм». Она стала поводом для выдвижения меня на Бунинскую премию. Услыхала об этом – в сердце словно ударило. Получала много премий: и Пушкинскую, и Лермонтовскую, и Дельвиговскую. Была милая итальянская премия «Роза Петрарки». Почему же при имени «Бунин» словно в сердце ударило? У меня с его именем связь через небеса. Бунину проникновенно небезразлично всё, касающееся женщины. Женщина в истории, женщина в доме, женщина во власти – важные темы моей жизни. Говорили и ныне говорят, что женщина – декоративный пол, всерьёз мало кому интересный в цивилизации. Однако жизнь сегодня опровергает такую чепуху. Когда-то мужчина «пригнул» женщину, сочинив сказку про ребро. Сказка была ему нужна, чтобы женская точка зрения не оказалась на вершине власти. Она «умиряла» бы бунтующий мир. Ныне женщина нередко приходит к порогу власти. В XX веке было, а сегодня ещё больше. Образованные и воспитанные, мы работаем по мужским схемам. Женского мироощущения, её точки зрения на вершинах власти нет. Там – жёны-помощники, о них предупреждает вторая глава Библии.
– Какая же тут взаимосвязь с Буниным?
– Бунин, как никто, чувствовал женщину. Ни один великий писатель XIX–XX вв. не понимал её так тонко. Иван Алексеевич видел в женщине равновеликую фигуру и хотел её понять. Есть у меня с Буниным и другая взаимосвязь. Бунин писал стихи, прозу, переводил. Я тоже занималась переводами. Не хочу сравнивать себя с ним, но замечу: когда он занимался переводами, то любил дерзкие опыты. Позволил себе перевести «Песнь о Гайавате» Лонгфелло. Я в переводах малоформистка, никогда не взялась бы за перевод этой поэмы. Переводила «Мерани» Николоза Бараташвили, «Пьяный корабль» Рембо, «Тьму» Байрона, шестьдесят шестой сонет Шекспира – всё это у меня не опубликовано. Не видела необходимости. Работала для себя. Перевела недавно с украинского «Два цвета» Дмитра Павлычко. Он близкий и дорогой сердцу поэт. Сам он считает это стихотворение непереводимым. Хочу показать ему свой дерзкий перевод. Скажу ещё об одном качестве Бунина. У него было очень развито ощущение Богоприсутствия во всём. Точно о таком состоянии написал когда-то Алексей Константинович Толстой: «Натянутые струны между небом и землёй». Если такие струны есть в стихах, то человек – поэт. Говорю здесь не о мере таланта, а о способности соединять собою Землю и Небо. Смолоду мечтала я составить книгу «Христос на Руси», где два века нашей поэзии показать сквозь призму двунадесятых праздников. Хотелось, чтобы через литературу XIX–XX веков современные люди увидели, как «обрусел» Христос. Помните, у Тютчева:
Удручённый ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.
Шестнадцать стихотворений из огромного сборника, куда вошли все от Гавриила Державина до Александра Ерёменко, были от Ивана Бунина. Ни у кого не было больше. Специально не старалась – само вышло.
– Это действительно интересное наблюдение. Вы пытались его проанализировать?
– Бунин родился в один год с Лениным (1870), умер в один год со Сталиным (1953). Этот отрезок времени вместил в себя мощный исторический взрыв, спровоцированный двумя этими фигурами. Взрыв коснулся двух других несравненно величайших метаисторических фигур: Иисуса Христа и Богородицы. Повредив Их плоть – разрушение храмов, сожжение икон, надругательство над мощами, – этот взрыв никак не смог затронуть сути, отчего так мощно сегодня возрождение святынь. Иван Алексеевич Бунин, органически не принявший этих взрывов, уклонившийся от них в эмиграцию, стал средоточием духовно-душевной сущности, составляющей нравственную основу православного писателя, стал примером того, как сохранить Бога в себе, сохранив себя в Боге. Добровольное изгнание дало ему свободу самовыражения, возможность не заслоняться неопровержимо прекрасными, но производными ореолами веры, надежды, любви, являющимися порождениями Божественного в нашей жизни.
– Кстати, о свободе самовыражения. Вы начинали печататься в конце 50-х. Приходилось ли сталкиваться с советской цензурой?
– Конечно. Часто. В советской поэзии вообще глубоко проходят темы Евангелия. Приходилось вуалировать. Не любила бороться с цензурой, ибо это бессмысленно, как и сама она. Вот пример. Пишу стихотворение «Мать», в нём прозрачно говорится о пришествии на Русь Богородицы с Младенцем. Цензура подчёркивает: «Что это?». Я – конформистка. Понимаю, бороться бессмысленно – надо выходить из положения. Рядом с названием «Мать» ставлю звёздочку и в сноске пишу, что в X веке княгиня Ольга приняла христианство. Для работников цензуры текст превращается в исторический. Они снимают вопрос.
– Коль мы заговорили о крупных литературных величинах, подобных Бунину, кого из великих считаете вашими «творческими воспитателями»?
– По-моему, они не воспитывают и не влияют, а каким-то образом присматривают, присутствуют. Для меня всё начиналось с Лермонтова. В эвакуации ребёнком научилась читать по его книге «Избранные произведения». Там изданы вместе и проза, и поэзия. Может быть, уже тогда я почувствовала тягу к стереоскопии жанров. В университете на зачёте сказала Сергею Михайловичу Бонди, что больше люблю Лермонтова, чем Пушкина, он воскликнул: «Ну что же вы! Я не могу вам «незачёт» ставить! Придите завтра и скажите, что больше любите Пушкина!» Пришла и сказала. Пушкин – громада: через него я познала много, но Лермонтова любила как первого своего прочитанного поэта.