Вопросы, как видим, все не бросовые, требующие от писателя максимальной внутренней сосредоточенности, не сулящие ему лёгкой жизни. Её у Владимова и не было, и он сам выбрал для себя такую долю.
Начавший литературным критиком, поработавший и в «Литературной газете», и в отделе прозы «Нового мира», он мог бы – теоретически – сделать себе быструю и лихую карьеру, стоящую, коль вдуматься, так немного. Мог бы, но вместо этого написал «Большую руду», отправившись в командировку на Курскую магнитную аномалию, КМА. Съездив туда, не «отписался», прибавив к сотням других ещё один очерк, «отвечающий моменту» и безликий… Нет, он создал и отпустил к нам Пронякина.
Повесть была переведена на семнадцать языков, поставлена в кино, на театре, на радио, на телевидении, удостоилась множества – более сотни – откликов. За что такое внимание, такая слава произведению, тематически столь близкому к навязшему в зубах очередному опусу о «трудовых буднях»?.. Владимов, полагаю, прекрасно понимал опасность и пагубу этой близости, этой союзности и посему вывернул привычную схему так, как никто ещё до него не делал. Он пошёл от героя, от характера и человеческой сути его.
В «Большой руде» нам впервые было явлено владимовское, оставшееся потом навсегда неизменным перекрестие внутреннего авторского прицела. Вот его главные жёстко прочерченные оси: самоценность, незаменимость личности, её необходимость обществу и – драматизм и трагедия долга, верности ему, его исполнения.
Уже в самом начале повести Пронякин, стоя над чашей карьера, видит обломки расколотых глыб цвета «запёкшейся крови». Кровь и впрямь будет, пронякинская кровь и гибель, когда поползёт, оскальзываясь по мокрой глине, и рухнет его МАЗ, гружённый первой большой рудой. В этом МАЗе, зажатый искорёженным железом, уходит в смерть уже не классный и расчётливый шоферюга, который скрупулёзно фиксировал свои ездки и вырученные за них деньги. Уходил тот, кто отказался от себя прежнего, ушёл рывком, почувствовав в последнем своём рейсе что-то незнакомое доселе, полнящее мозг и душу острой пьянящей радостью. Она непонятна, объяснить её Пронякин не может, да и не хочет: «Пусть будет порыв, ежели вам так нравится». Он лишь сделал то, что очень хотел и был должен. Должен самому себе…
Отсюда рукой подать до Сени Шалая из «Трёх минут молчания», романа, который и сам-то Владимов считал естественным продолжением и развитием «Большой руды». Унаследованы и точная лепка реалистического письма, и жадность, цепкость в познании, подаче материала, самой его фактуры, и выбор главного героя, его сути и характера. От Пронякина в Шалае впечатляющий профессионализм, матросское палубное умение. Только вот вопрос о вознаграждении за него, о деньгах снят начисто – менее всего интересуют они Шалая!
Он другим озабочен. «Я» и «Мы», их сплетённость, их синтез волнуют его постоянно… Он свой в доску, в таком же зелёном рокане, облепленном сельдяной чешуёй, внешне неотличимый от остальных из палубной команды – внутренне совсем иной. Он так чуток, так мгновенно и горячо отзывчив на хорошее и дурное, на внимание и доброту друг к другу или же чёрствость и небрежение.
Совсем неспроста помянут в романе Олдингтон с его романом «Все люди враги» – у Владимова никогда не бывает пустых, проходных деталей, которые без необратимых потерь можно было бы изъять из ткани произведения! Просто его Сеня Шалай никогда с подобным выводом не примирится – уж лучше совсем не жить, к чему она тогда, такая жизнь?!
Эта туго натянутая, постоянно звучащая в романе струна, эта нота, держащая весь его корпус и строй, оказалась и не услышанной, и не понятой критикой. Она устроила вокруг «Трёх минут…» «кошачий концерт», как определил сам Владимов, и с этим ничего нельзя было поделать… Понять и принять и впрямь, наверное, было непросто – богатый, щедрый материал, безыскусный и столь очевидно правдивый, плохо сочетался с внутренней тонкостью главного героя, его нравственным стоицизмом и требовательностью. Но автор упрямо гнул своё, роман – неспроста, конечно! – был написан от первого лица, и Сеня Шалай прошивал его насквозь настойчивой верностью самому себе.
На мой взгляд, его человеческая суть была прописана убедительно, но критика недоумённо и агрессивно упёрлась… Шалай шокировал её, раздражал, выламывался из принятых и обкатанных схем, он был странен и непонятен. Дошло до того, что его просто окрестили «шалым», обыграв фамилию. С придурью, дескать, малый, чего с такого взять?