Почему я так подробно разбираю эскападу Владимира Бондаренко? Да потому, что это невольная вешка в разброде и хаосе, где заблудилась современная литература и пошла вроссыпь. Каждое колено Ноево вдруг решило брести в пурге своей дорогою, и вот заблудились и запричитывали, взывая о помощи, и завспоминали недавнее прошлое. Кинутся, бедные, на вешку Бондаренко, а там тоже тупик и непроглядь. Если попадутся навстречу иные, заблудившиеся, потерянные иль отставшие, то им не станет руки помощи – такое отчуждение и немирие на литературных путях.
«Они» – супротивники пишут, а мы не читаем. Потому что они «не наши», в другом лагере, за крепостной стеною. («Они» – либералы, чужебесы, западники, русофилы, антисемиты, красно-коричневые, русофобы, иудеи, «толстопятая деревня» без Бога в душе и т.д.) Это клеймо каторжанца, опечатанного, зачурованного, отверженного, изгнанного «из своих». «Не наш!» И никаких объяснений. Совестливый из другого лагеря при встрече ино и опустит глаза, чтобы случайно не обронить жалостливое, приветное слово; вдруг услышат свои и устроят выволочку. Он, может, и прочитал твою книгу, но не откроет рта, промолчит, чтобы не выдать своего мнения и случайно не войти в дружественную спайку.
Для литературы это беда, это проказа, это хуже чумы и холеры. И не надо никаких новых «литерных» вагонов с коньяками, ибо туда заскочат и займут все места самые ушлые.
Либеральные журналы («Новый мир», «Дружба народов», «Знамя» и т.д.) варятся на своей кухне, в ней спёртый запах – но свой; застарелая грязь – но своя; вязкие, как вата, пустые разговоры – но в междусобойчике; там ткётся паутина серости и тоски, в которой сдохнет даже ретивая осенняя муха. А им – привычно, не надо прятать в себе дурное, таиться, притворяться, лгать. Можно устраивать тараканьи бега, в которых выиграет, конечно же, «прусак». Он мелок, желтушен, но отчаянный кусака и африканского великана, страшного на вид, сгрудившись в стаю, обглодает в секунду…
Но ведь и «почвенники», сбившись в ватагу, подпали под гипноз либерала и скопировали себе на вооружение ту же методу: загораживаются крепостными стенами от всего нового, варят втихомолку смолу в котлах и, скрежеща зубами, вопят: «Не наш! Бей его, лупи, поливай кипятком и варом, забрасывай каменьем!» Лишь Бондаренко по любовной душе своей всю эту расхристанную литературную публику пытается усадить за общий стол и пустить по кругу братину. Ну и что? Иной изопьёт, а другой, будто ненароком, плюнет, такой нахал, и даже не утрётся. Слишком глубоко, оказывается, сидит в нашей пашенке крот и вытачивает общие национальные корешки. И литератор, костеря родову свою, родимую землю, незаметно каменеет душою, забывает о своей русскости и одним глазом начинает косить на Париж, другим – на Израиль. А наш Володя, несмотря на зрелый возраст свой, плачучи, недоумевает, готовый возопить в пространство: «Брат-цы! Меня-то за что хаете?! Я вас всех уважаю и даже люблю, а вы меня пинком под подушки!»
Да, дорогой мой Бондаренко, утешаю друга, потому они и под подушки тебя, и под микитки, что ты хочешь залучить к себе, а их душа упрямо направлена на отлучение, на побег, на самохвальство и болезненное самомнение; ты лезешь в их душу не спросясь, а там нет места тебе, ибо ты «Не наш!», не однокорытник, иного помеса, иного духа, в тебе много поморско-хохляцкой крови, от запаха которой их мутит. Многие из тех, кого ты призываешь к миру, в единый союз, общий гурт для спасения, – они люди антисистемы.