И почти ничего в остатке.
Для чего вспоминать былое?
Вот опять не расцвёл алоэ.
Раз в сто лет расцветать не хочет,
кто его в доктора нам прочит?
Для столетника подоконник,
знать, не место. Один покойник
полагал, что на окнах, помню,
все цветы, мол, мешают полдню.
Впрочем, он был живым в ту пору.
Света впрямь не хватает взору.
Так ведь это – от небоскрёба.
Перед ним наш приют – трущоба.
Но зато на окне столетник.
И старинный шипит кассетник,
будто кот, охранитель дома,
на ротвейлера молодого.
И разбойничий век наш длится.
И ещё скрипит половица.
А уж сколько скрипеть ей дальше,
депутат наш не знает даже.
***
Не надо ваших праведных ироний.
Вон птица – очевидно, царь вороний.
Он стаю жёсткой властью не томит.
Лишь кто её стыдится, тот отчасти
бывает иногда достоин власти.
Вон у него какой смиренный вид.
Ему ворона корку уступает,
но скромно он, хоть важно, прочь ступает:
мол, ешь, гражданка, я же подожду!..
И – где? Не в поле, не в лесу – Тверская,
у нашей у Госдумы на виду.
Я, впрочем, в жизни дум не разбираюсь
И власть учить уму не собираюсь.
Но верю лишь тому – кому ж ещё? –
кто эту власть, как гирю, подымает,
хотя с тоскливым страхом понимает
всю гибельную выгоду её.
***
Горка пологая. Раньше по ней голытьба
к пруду на пьянки спускалась.
Пропащий народ.
Коротконогая кряжистая судьба
каждому в жёны дана
без надежд на развод…
Нынче невесту, которая в белом своём
в гору ползущий асфальт одолела почти,
не занимает, наверно, что спуск и подъём –
лишь имена одного и того же пути.
Путь человеческий короток, всё это так,
но и на нём нам хватает ухабов и ям…
Вечер… Пошли мне, Господь,
хоть какой-нибудь знак –
было бы что рассказать уходящим друзьям.
Ибо в жестоком неверии мы взращены
и пробиваемся к вере, как в ночь
сквозь кусты,
в этой июньской столице январской страны,
где только час остаётся нам до темноты.
***
Ты счастлив на высоком берегу,
хоть городок глядит чуть-чуть усталым.
Вон копоть на сверкающем снегу,
посланье Сатаны провинциалам.
И голубых наличников волшба
заметена от утренней метели.
А вон закрылась ставнями изба:
глаза бы, мол, на вас бы не глядели.
Всё это так. Но медленный дымок
из медленной трубы восходит к свету,
и нет такого дня, какой бы мог
хоть малость отклонить дорогу эту.
Туда, туда от ада на дому,
туда, где был наш дом до Божья гнева,
где людям почему-то (почему?)
мерещатся и сад, и змей, и древо.
Но разве сад не требует земли,
земных солей не просит райский корень?
Дурацкие вопросы. Не шали
с неведомым. Дыши. И будь спокоен.
Ты был. Любил. Крутился так и сяк.
Ты жив пока. И не забыл былого.
И если это всё – пустяк, пустяк,
пусть Тот, Кто есть, произнесёт хоть слово.
***
Жизнь проходит как надо. Я возраст в расчёт не беру.
Золотая листва улетает от граба на чёрном ветру.
А куда улетать ей в сумятице крон и ветвей?
Но летит-улетает, летит-улетает, видать, ей видней.
Из далёкой гостиной доносится аккордеон,
одинокий, как я. Я стою, одинокий, как он,
про себя напевая живое и модное, то,
что теперь в этом мире и граде не помнит никто.
И похоже, что клавишник памятью тоже нетвёрд.
Вот и квакнул и вдруг оступился роскошный аккорд.
Как там дальше? Беда! Я забыл этот славный мотив!..
А листва улетела… И вихрь потихоньку утих.
И теперь на свету от окна, не погасшем пока,
молодой ветерок возлежит на челне гамака,
возлежит и ленивым движеньем качает гамак…
Будешь этот фокстрот вспоминать до рассвета, маньяк!
А не вспомнишь – под самый рассвет хорошо бы уснуть.
Сон позволит куда-то вернуться, кого-то вернуть
в эту тишь, в эту глушь, в эту барской повадки дыру,
где три жёлтых листочка на грабе дрожат поутру.
***
Не избежав безобразий в денёк этот адов
и испытав угрызенья потом на тахте,
я наконец догадался, что я – Мармеладов:
да, конъюнктура не та, но надежды – все те.
Вру. И привержен безделью. И буйствует плоть.
И не готовлюсь изведать посмертную пытку,
будучи твёрдо уверен, что добрый Господь
скажет Петру, чтобы он отворил мне калитку.